И еще что удивляло меня в нем — это его уважительное отношение к форме в ее благородном и высоком понимании. Это был тот художник, который умел эластично удержать форму образа. Он всегда был точен в выражении своих мыслей, но вы никогда не ощущали раз и навсегда заданного, жесткого и стеснительного каркаса. И что при этом самое изумительное — это его умение находить острые грани в эластичности.
Я совсем не собираюсь писать театроведческий труд о Хмелеве — это уже сделано во многих серьезных исследованиях. Хмелева справедливо относят к плеяде великих артистов. Я просто хотел дополнить его портрет несколькими деталями, которые, как мне кажется, в этих трудах недостаточно ясно подчеркнуты.
У Хмелева было чудесное, наивное, почти детское восприятие вещей, и товарищи его иногда подлавливали на этом.
— Какой у тебя чудесный галстук! — говорили ему.
— Да! Тебе нравится? Да, хороший.— По-детски гордился он своим необыкновенным галстуком.
Но собеседник вдруг заявлял:
— У меня есть такой же.
Хмелев искренне не верил и даже возмущался:
— Да-а, пойди найди такой же,— говорил он, не сомневаясь в уникальности своего галстука. Самое любопытное, что весь этот диалог велся им с полной серьезностью.
В саратовский период жизни театра Хмелев часто проводил время в нашей третьей комнате и был добрым собеседником, веселым рассказчиком и восторженным слушателем.
Другом он был чрезвычайно внимательным. А в простых отношениях с людьми очень естественным. Никто, даже недоброжелатели не смогут вспомнить эпизодов, которые бросили бы на него тень бахвальства, высокомерия, черствости и всего того, что так неприятно в человеке. Наоборот, он был исполнен неподдельной доброжелательности к людям.
Естественно после удачно сыгранной роли поздравить актера с успехом. Но случается, что актеры, увлеченные собственным триумфом, особенно актеры, исполнявшие главную роль, не замечают удачи товарища, игравшего с ним рядом. С Хмелевым этого не случалось никогда.
Когда я сыграл адвоката в «Карениной» — это была одна из моих первых ролей в МХАТ,— Хмелев, несмотря на свой триумф, зашел ко мне за кулисами, обнял, поцеловал и сказал слова, которые у героя вечера не часто находятся для исполнителя эпизодической роли, но именно ему-то, может быть, больше всего и нужны.
Мало того, ночью он снова позвонил мне по телефону:
— Здорово мы сыграли с вами нашу сцену!
Надо ли говорить, как окрылило меня его внимание.
В дальнейшем я убедился, что это внимание не случайное, не разовое. Он постоянно следил за творчеством своих коллег, следил заинтересованно и улавливал порой очень тонкие и неосязаемые для равнодушного глаза вещи.
Так, на репетиции «Последней жертвы» Хмелев сказал мне:
— Сегодня вы правильно уловили ритм начала сцены с Марком Прудкиным. Вы хорошо приспосабливаетесь друг к другу.
Эта его способность все замечать удивляла меня. Но потом я понял, что то творческое состояние, в котором он постоянно находился, и давало ему возможность быть столь цепким в своих наблюдениях и размышлениях.
— Вот почему так бывает,— сказал он мне, как только репетиция была закончена,— актер чувствует себя голым, если он не укрыт характерными признаками действующего лица. Вот вы надели сегодня шапочку и зажили по-другому. Где-то именно здесь скрыта тайна актерской игры. Но как ее разгадать? А вас я начинаю разгадывать. Вам нужны внешние укрытия, и именно от них вы начинаете жить органически.— Он вдруг оглянулся, как будто хотел сообщить что-то конфиденциальное.— Я тоже такой.
Таким — живым, мыслящим, творчески озаренным — остается он в моем сердце, таким и сохраняю я его в моей памяти. Многое начинаешь понимать и делать по-новому рядом с людьми, в которых навсегда зажжен творческий огонь. И какое счастье хоть часть своего пути пройти рядом с ними!
Б. Г. Добронравов
В одной из артистических уборных на четвертом этаже часто можно было услышать довольный смех с несколько дьявольским оттенком. Одновременно чувствовалось, что смеющийся удовлетворенно потирает руки. Затем доносились слова:
— Ходи-ходи-похаживай!
Это Борис Георгиевич Добронравов наслаждался очередным хитроумным ходом, которым поставил своего партнера в тупик. Шахматы — его страсть. Даже когда он не был занят в репетиции или спектакле, он приходил в театр, чтобы сыграть в шахматы. Не на выигрыш. На анализ. С таким же. категорником.
Дома, в тишине послеспектакльного успокоения, он просиживал часами: анализировал, решал, доигрывал неоконченные партии международных турниров.
Он — актер — испытывал странную, неожиданную для его профессии тягу к математике, точности. И в шахматах его увлекало именно это: точность расчетов. Эту страсть к точности, к математике унаследовала, говорят, и его дочь, но, как истинная дочь своего отца, пошла все-таки по его стезе.