Дверь открывалась, и из нее выходил не Добронравов, а царь Федор, Платон Кречет…
В этот вечер он ничем от себя самого не отличался. Самочувствие и настроение были как обычно. Во второй картине «Я вас позвал, бояре…» он играл с привычным для него подъемом.
Понижения тонуса я не заметил и потом, когда стоял в ожидании выхода перед зеркалом у сцены и слышал доносившиеся до меня слова: «Пусть посидят…»
Борис Георгиевич Добронравов, как и полагается, ушел со сцены, потом дошел до маленькой кабины помощника режиссера, открыл железную дверь и неожиданно упал, ударившись о тяжелую дверь.
Все бросились к нему, пытаясь оказать помощь. Появился врач, наш, театральный, потом врач «скорой помощи»...
Мы видели, как был сделан глубокий укол в область сердца. И через несколько минут — страшная констатация…
Мы стояли ошеломленные. До конца спектакля оставались еще две картины. Что делать? Придется объявить зрителям о смерти исполнителя главного действующего лица. Но это слишком жестоко. Сказали, что Добронравову внезапно стало плохо и спектакль останется незаконченным.
Молча, без протеста поднялись люди и пошли к выходу. На улице многие остались. Догадывались? Любопытство? Сочувствие? Все сразу.
Хотя о смерти никому не объявили, но весть по городу разнеслась стремительно.
Вялой рукой снимал я с лица грим. Было страшно пройти мимо его уборной, где в шкафу еще висели одежды, которые он носил в свой последний день.
А через некоторое время из ворот выехала машина «скорой помощи», увозившая тело неразгримированного артиста Московского Художественного театра. На этой сцене умер Иван Грозный и теперь его сын Федор Иоаннович. Умирала династия Рюриковичей. Рюриковичей? Или мхатовичей? Какое причудливое сплетение истории с жизнью…
А. П. Кторов
Скажи мне, пожалуйста, читатель, что, дружба обязательно выражается коротким «ты», похлопыванием по плечу, бесцеремонностью обращения? Или она может, сохранив почтительность и даже стыдливость, выразить себя в том, что вы проникаете в душу человека, как в святая святых, постигаете его сокровенное и уважаете его? Мне кажется, что это более обязательно в понятии «дружба».
У нас с Кторовым существуют именно такие взаимоотношения. Он обращается ко мне «Бяклич», то — Борис Яковлевич, и обязательно на «вы». Я к нему «Петрович», и тоже непременно на «вы».
Конечно же, эта взаимная уважительность, внутренняя вежливость не препона для шуток, розыгрышей, споров, столкновений и несогласий. Но в этом «вы» многое из того, что дало сорокапятилетнее знакомство. За полвека можно было бы и на «ты» перейти, но в этом «вы» мы сохранили праздничную нарядность отношений. Оно не дает нашей дружбе опроститься.
Первый раз я увидел дорогого Петровича в Коршевском театре в те годы, когда он носил маленькую с опущенными полями английскую шапочку и короткое пальто. Орлиную линию носа подчеркивала трубка с белый мундштуком. Серые глаза смотрели в упор и насмешливо.
И во всем облике — такая изумительная элегантность, хоть и несколько подчеркнутая. И море непреодолимого, обезоруживающего шарма.
Вот и описал, скажут мне, какого-то пшюта, легкомысленного фата. А вот и нет! В этой блестящей внешности было что-то по-особому достойное. А в его творчестве, всегда прекрасном, всегда тонком, была и глубина мысли и способность проникать в недра человеческого существа. И тогда уже, в молодости, он мог высиживать долгие вечера у своего письменного стола, под окном, выходящим на Брюсовский переулок, и именно здесь предусматривать каждый жест, каждое движение, каждый взгляд будущего образа. За этим столом рождались и взвешивались мельчайшие детали, отбрасывалось ненужное, лишнее, а оставшееся отделывалось с трудолюбием и чуткостью лесковского Левши.
Поэтому нет ничего неожиданного в том, что такой человек, как Петрович, может иногда с насмешливой шуткой отнестись к моим фантазиям, ералашным душевным порывам и творческим мечтаниям. Он называет меня «Моцартом», но отнюдь не для определения безмерного таланта, увы! — этим он определяет неорганизованность, а порой бесцельность моих порывов и полетов.
Ему странно в человеке отсутствие четкой системы в поступках. Для него, человека размеренного, точного и даже до некоторой степени педантичного, такая разбросанность немыслима.
Ну и пусть! Может быть, это и хорошо! Еще Пушкин подметил, что лед и пламень отлично уживаются между собой.
Итак, мы однажды выяснили наши характеры раз и навсегда, и приняли друг друга. Сначала, возможно, по законам контраста и из любопытства.