Старшая сестра «представительствовала» по родительскому поручению в гимназии. Я рассказал ей о моем «возмутительном поведении», и ее защита перед директором была основана на том, что у меня вообще есть склонность к театру, что злого чувства или неприязни к господину учителю у меня нет и что дома я тоже играю и успешно, закутавшись в простыню и густо напудрив лицо, читаю «Сумасшедшего» Апухтина, а вчера, изображая цирк (здесь я морщусь, потому что цирк фигурирует во всех актерских биографиях), вывихнул руку младшей сестренке.
Эта аргументация вызвала вдруг живой отклик у директора и преподавателя латыни Арташеса Михайловича Мелик-Гайказова. Я был прощен — и более того, Арташес Михайлович стал инициатором моих первых артистических шагов.
«Арташес», как фамильярно называли этого доброго учителя, принадлежал к той категории подлинных воспитателей, которые проявляли интерес к внутренним стремлениям своих учеников. Он был живым человеком, со всеми признаками дружелюбия и внимания.
Он организовывал кружки — по труду, по физике, очень любил музыку и театральное искусство.
В младших классах нам разрешали посещать театр лишь на утренниках. Вечером это возбранялось или допускалось с разрешения директора гимназии. Добрый Арташес Михайлович выдавал эти разрешения охотно и на другой день обязательно просил поделиться впечатлениями.
Какие чудесные вечера мы с ним устраивали! С четвертого класса я сыграл Агафью Тихоновну, Сальери, Варлаама, Маскариля в «Смешных жеманницах» и, наконец, позднее, уже приобретя и осознав свой огромный артистический опыт, в драматическом кружке «Стелла» стяжал неистовую славу в образе героя в чеховской сцене «О вреде табака».
На этот сборный чеховский спектакль пришел папа и, к моей большой радости, одобрил меня. Я учился тогда в шестом классе, и отец разрешил мне участвовать в этих спектаклях, если я не буду отставать в гимназии.
Нужно ли говорить, что я опьянялся успехом, выступая на всех благотворительных вечерах в качестве чтеца. Я читал все, без разбора: и пушкинскую «Полтаву» на два голоса — и за Кочубея и за Мазепу,— и «Ссору» Никитина на три голоса, и «Умирающую мать» Апухтина, и даже стихи из харьковского юмористического журнала «Жало».
Гимназисты меня называли «артист», а гимназистки во время танцев, «флирта цветов» и «почты» изъяснялись мне в любви. Еще бы: с каким драматизмом я читал «Умирающую мать»!
В самый кульминационный момент я считал обязательным для себя на словах «все кончено» закинуть голову назад, произнося «молитесь за нее» тряхнуть головой так, чтобы специально отпущенный для этой цели чуб падал на лоб. Я считал это самой эффектной точкой. Впоследствии, уже взрослым, я это увидел у целого ряда эстрадных рассказчиков и куплетистов.
Однажды после такого выступления, когда я ждал похвалы, Арташес Михайлович в присутствии «публики» сказал: «Отвратительное, бессмысленное кокетство. Чуб завтра же состриги». Это повергло меня в уныние, в результате которого я осознал уже тогда, как порочно подмешивать в искусство кокетство, самопоказ, заигрывание с публикой.
Само искусство прекрасно только тогда, когда оно очищено от шлаков и ракушек, пошлости и самовлюбленности. А воздействующая сила искусства таится в чистых сердцах и умах. Я рассуждаю сейчас так, потому что за моей спиной свыше сорока лет работы в театре. Не заведет ли меня сейчас мое неопытное перо в публицистику? Все же скажу: кокетливый «чуб» в детском, неосознанном актерстве, если его вовремя не «остричь», перерастет постепенно в ту актерскую наигранность, показное бахвальство, заносчивость, которые у юношей выглядят мило и наивно, а в зрелом возрасте отталкивающе и отвратительно.
Может быть, следовало бы и остановиться на этом и не тревожить память моих гимназических лет, но… они слишком тесно связаны с моей дальнейшей судьбой.
Успех чтеца-декламатора меня портил. Я стал небрежен к учению. Точные науки меня раздражали — количество пестиков и тычинок в тюльпанах и лилиях тормозило бушующую фантазию. Я ускорял свое развитие тем, что начал брить отсутствующие усы папиной бритвой. Желая бравировать, я попросту превращался в лгуна. Небрежность по отношению к урокам приводила к плохим отметкам в четверти, плохие отметки лишали меня права посещать театры, и это толкнуло меня на преступление…
Схватив перед рождественскими каникулами две двойки по географии и по геометрии, я получил от моего товарища Леши Р. (говорят, сейчас он исправился и работает в качестве ведущего инженера) предложение переделать эти двойки в пятерки, с тем чтобы после родительской подписи снова превратить эти пятерки в двойки. За обращение двоек в пятерки Леша «испросил» 50 копеек. За противоположную операцию — еще столько же. Платеж должен был состояться лишь при возвращении табеля в гимназию, только 7 января.