Выбрать главу

— Вы мне нравитесь, я хочу научить вас настоящему футболу. После Кембриджа я ни разу не реферировал.

— А вы были в Кембридже? — завистливо спросил я.

— Да, в Оксфорд я уже переехал после окончания Кембриджского университета, а уж когда получил бакалавра философии, переехал в Оксфорд.

Не помню уже, чем была прервана эта первая наша беседа, но ясно помню, что я подивился не только футбольной, но и философской эрудиции моего нового знакомого. Но как я был поражен, когда услышал в театре уже узаконенную здесь аттестацию: «врет, как Лочкин».

Я стал приглядываться к этому человеку, теребящему часовую цепочку на жилете, прикрывавшем втянутый животик. Его рассказы-враки возникали из ничего, они не преследовали корыстной цели.

— Ох-ох-ох! — проходя мимо вас, произносил Георгий Владимирович.

С вашей стороны естественно следует вопрос:

— Что вы вздыхаете, Георгий Владимирович?

— Ах, милый мой,— я голодаю, мой сын, моя жена голодают, но видеть, как голодает мой старый камердинер, я не могу,— и он смахивал с глаз настоящую слезу.

Все очень хорошо знали, что прошлое Георгия Владимировича не давало основания даже мечтать о старом камердинере — Георгий Владимирович был из семьи очень среднего достатка.

Кажется, до поступления в театр он служил конторщиком в известной московской фирме Кнопа, играл в любительских спектаклях, иногда выступал в профессиональных дачных гастролях, получая за спектакли деньги, что было подспорьем к его очень скромному жалованью. Но все его импровизации были связаны с великосветским обществом.

Заговорили как-то о войне четырнадцатого года. Лочкин вяло вступил в беседу:

— Для меня война началась неожиданно, что называется, свалилась как снег на голову… Мы, как обычно, я, Миша Климов, Ваня (имелся в виду И. М. Москвин) и Ленька Андреев — он был в это время в Москве — сидели в ресторане «Трехгорном», в нашем всегдашнем кабинете и ужинали. На сей раз дам не было. Часа в два ночи — стук в дверь, входит Прокофий Алексеевич (метрдотель, милейший человек, он потом умер): «Георгий Владимирович, вам телеграмма». Открываю, читаю: «Поздравляю походом. Николай». Я глазом не моргнул. «Господа, извините». Расплатился и на следующий день уехал в Петербург.

Этот и все остальные его рассказы исполнялись им с глубокой верой в их правдоподобность. Лочкин ничего не хотел ими добиться. Это была бескорыстная, мюнхгаузенская ложь. Но барон Мюнхгаузен — хоть и стал нарицательным именем,— выдуманный Рудольфом Распе литературный герой. А Георгий Владимирович — живой конкретный человек, которого многие знали, принимали, дружили с ним. Думаю, что эти рассказы, навеянные его мнимой, воображаемой жизнью, были гораздо богаче тех пьес, в которых играл Георгий Владимирович. Выпусти его истории под названием «Выдуманные рассказы», они, наверно, нашли бы своего читателя.

Но что же порождало эти фантазии Георгия Владимировича? Нельзя сказать, что он не преследовал никаких целей, что он врал из любви к искусству. Он хотел вырасти в наших глазах. Удивить нас, чем-то казаться. В эти тяжелые дни начала двадцатых годов среди честных людей было мало живущих в достатке. Лочкин рассказывал в кругу друзей:

— Когда я был молод, то утром, появившись к завтраку, поцеловав ручку у «маман» (какой фешенебельный дом!), подходил к отцу и, едва поздоровавшись, запускал руку в его карман, доставал бумажник и брал оттуда, сколько нужно было на мои вечерние шалости. Отец сердился, злился, но я это повторял каждое утро. И вот однажды, привычно опустив руку в карман, я обнаружил в нем пустой бумажник. И понял: мы разорены.

Все это он рассказывал так достоверно, что никто не смеялся, а пожалуй, и верили. Удивлялись, сомневались, но допускали возможность всех этих событий. Парадоксально, что на сцене он не был так убедителен. В «Плодах просвещения» он играл Петрищева, пустого светского человека. Казалось бы, ему и карты в руки, но чужой, авторский текст не звучал у него так органично, как тексты, выдуманные им самим. Его фантазии была больше его актерского таланта. Случай любопытный! Ведь, казалось бы, фантазия для актера — это все, без нее нет актера. Недаром Станиславский столько сил потратил на поиски ее возбудителей. А тут — бездна фантазии, но она как бы съеживалась, тускнела под давлением чужих слов.

Я думаю, что Лочкин был талантливый импровизатор типа актера комедии дель арте. В современном театре такие существа зрителям, возможно, и не несут особой радости, но для актерской среды — это клад. Они точно катализатор будируют творческую фантазию окружающих, заражают желанием создавать свои миры. Аномалия эта, мне кажется, любопытна не только для актеров, но для всех, кто стремится постигнуть сложность человеческой натуры, ее психологические парадоксы.