Для бенефися мы выбрали «Ревность» Арцыбашева. Каминка играл Сережу, я — доктора Коваленко. Но даже такие зазывные слова, как с «разрешения Реперткома», не оказали на публику особого действия и не привили в порядок наши кошельки. Наше «состояние» оставалось разоренным.
А чудесное море манит. Недалеко от бухты играют дельфины. Даже солнечная площадь города, которую днем все обходят тенистыми переулками, не страшна. Молодость!
Перспективы, в общем, ужасны, но юность все побеждает, хотя бы в мечтах.
Утро. Лежим на пляже. Моя уверенность меня не покидает, но как-то щемит сердце. Это, наверно, первые обиды. Да, поступок неблагородный, но ведь он — по зову сердца… Разве любовь не самый оправдывающий аргумент?
Но теперь мы вместе. Все позади. Вот только бы появилась работа, хоть какой-нибудь завалящий ангажемент.
И вдруг неожиданно,— впрочем, почему же неожиданно, я этого ждал, хотя все равно этому трудно поверить,— флюгер счастья повернулся в мою сторону…
Ах, как же звали этого черного маленького мальчика, который работал у нас бутафором… Потом он стал администратором. Как же звали его? Того, который принес нам добрую весть:
— Там вам телеграмма в Рабисе. И Стефанову.
Мы подскочили от волнения. Вскочили — и бежать. Нет, сначала надо одеться. Да, надо еще крикнуть Стефанову. Эх, заплыл далеко, так долго ждать, пока услышит, поймет и вернется. Кричу изо всех сил и машу рукой. Подплывает.
Мм срываемся и бежим. Мчимся.
Нам торжественно вручают бланк: «Стефанову Петкеру Предлагаю службу зимний сезон московском театре бывший Корш сообщите принципиальное согласие условия договоримся Шлуглейт».
Вот и радость! Молодость права в своем оптимизме! В моем весьма немногочисленном семействе горестные минуты сменяются радужными надеждами…
Неизвестно зачем мчимся домой, а там… письмо от Давида Ионовича Постолова, одного из помощников Александра Яковлевича Таирова, приглашающего в Камерный театр. Будь тогда мне столько лет, сколько сегодня, я бы схватился за сердце.
А к вечеру… новый телеграфный бланк: «Предлагаю работу киевском театре условия при согласии сообщу Галантер».
Вот тебе и на! Теперь мне уже надо выбирать. Нет, выбора, колебаний, сомнений быть не может. Мориц Миронович Шлуглейт отпустил меня в Харьков с добрым напутствием: пообтесаться, набраться опыта. Теперь он зовет меня к себе, обратно. Скорее, скорее на телеграф, послать ответы. Ключ телеграфистки отстукивает благодарности Галантеру, Постолову и согласие — Шлуглейту.
Теперь мы уже могли нормально отдохнуть и к сентябрю отправиться в Москву. Думаю, надеюсь, что в этот раз — насовсем.
Итак, дорогой мой Харьков, я уезжаю. Москва, ее театры, артисты…
Стрелка судьбы повернулась в розовую сторону, и я, счастливый надеждами, в задоре, обогащенный опытом, еду. Еду!
Снова бывш. Корша
Нет, поистине каждый месяц, каждый день самостоятельного труда обогащает в первые годы какими-то по-особому острыми впечатлениями. Недаром они так прочно отпечатываются в памяти.
Я приехал в Москву, и Шлуглейт принял меня радушно. В знакомом Коршевском театре я увидел новых людей, и не только актеров, что было бы вполне естественно.
За время моего отсутствия театр в чем-то неуловимо изменился. А внутренний порядок в нем приобрел, мне показалось, другую форму: все стало как будто строже, официальное.
Так оно и было. Новый порядок сводился к «чиновничьему педантизму», который насаждал человек огромного роста и, как потом выяснилось, бывший гвардеец.
Аккуратно причесанные и нафиксатуаренные волосы придавали ему внушительность. Его кругозор был обратно пропорционален его росту.
Будучи в свое время причастным к материально-финансовой жизни Художественного театра, он все же не уловил основ творческой жизни и все сводил к аккуратнейшему вывешиванию на доску объявлений, выговоров, предупреждений и прочих нужных, но не главных в организации театральной жизни бумажек или к мелким замечаниям в адрес молодых актеров и актрис, случайно громко заговоривших, даже далеко от сцены, даже днем в коридоре. Делал он это «для порядка». В театре его прозвали «Кнопка».
«Кнопка» бережно укладывал в карман ключик на цепочке, поправлял пенсне и, сложив ротик в бантик» самодовольно произносил: «Тэ-э-к». Проходя мимо, он глухим голосом приветствовал: «Здравствуйте, дорогуша моя». Все остальное, свободное от «доски» время он отдавал Бахусу и при каждом возлиянии провозглашал: «Здравствуй, донышко, прощай, вино».
Он происходил из очень знатной московской семьи и обладал значительными средствами. Средства эти из финансовых соображений или из странной для подобного существа любви к театру он вложил в театральное дело, которое возглавляли М. М. Шлуглейт и Ю. П. Солонин.