Выбрать главу

Можно сказать, что роли свои она во многом создавала речью, своей ясной музыкальной русской речью. Она умела передавать ею тончайшие душевные подробности. Именно говором прежде всего разнились ее персонажи.

У мадам Пернель в «Тартюфе» Мария Михайловна улавливала в речи особую французскую искристость. А в пьесе Переца Маркиша «Земля» томно и тактично, но не стирая яркого своеобразия, передала колорит еврейского говора. Как-то так у нее получалось, что речь в этой ее роли была не только подробностью образа,— она превращалась в самый образ, приобретая почти скульптурную выразительность.

Не могу не вспомнить, что в постановке этой пьесы была чудесная сцена — силуэты людей, отправляющихся со своим скарбом в «обетованную землю» — юмор и трагедия перемешивались, щемили сердце.

Всякая роль Марии Михайловны была совершенством, но в чем хочется буквально воспеть ее, так это в «Волках и овцах». Нет края прекрасному…

Кажется, нельзя быть более совершенной, чем Блюменталь-Тамарина в роли Анфусы Тихоновны. Все эти «да уж» и «что уж» таили в себе такую невысказанную жизненную силу, что это всегда вызывало дружный смех зрительного зала.

В 1926 году Мария Михайловна отмечала 40-летие своей сценической деятельности. Этот юбилей совпал с 40-летием другой знаменитой коршевской «старухи» — Глафиры Ивановны Мартыновой. Праздник был объединен. Ставили «Правда — хорошо, а счастье лучше» А. Н. Островского.

Глафиру Ивановну москвичи в это время на сцене видели уже редко. Мы же, актеры, живя недалеко от театра, часто приглашались к Глафире Ивановне на лото. Это скрашивало жизнь одинокой и больной актрисы.

На этом юбилее Борис Самойлович Борисов, славившийся в Москве экспромтами на подобных вечерах, взял гитару и запел на мотив старинного цыганского романса:

«Пара «старух», идеал наш московский,

Нервов и сил не жалея своих,

Бодро плетутся с утра в Богословский,

Перегоняя порой молодых.

Были когда-то и вы легче пуха,

Юности пыл в вас немного потух,

И на старуху бывает проруха,

Пара «старух», пара «старух».

Знакомая мелодия «Пары гнедых», неподдельная душевность исполнения и, конечно, всеобщая любовь и уважение к этим актрисам обеспечили сюрпризу Борисова огромный успех.

А теперь я хочу закрепить в своей и твоей, читатель, памяти облик театра, которым историки пренебрегают или, если сказать мягче,— не интересуются. Я не буду его оправдывать или незаслуженно хвалить, я просто хочу рассказать, как оно было на самом деле или, точнее, каким его видел я — без субъективизма мне не обойтись.

Театр бывш. Корша обычно называют эклектичным. Я не знаю, эклектизм ли это — хотеть найти свою линию, свое направление. Он искал… Но для него самого не нашлось ни своего Станиславского, ни Немировича-Данченко. И в течение всех лет моей жизни в нем я чувствовал, он никак не мог пристать к своему берегу, найти для себя пристань. Конечно, «пятничные премьеры» в это время уже не существовали. Конечно, на смену легковесным пьесам каких-нибудь Кайяве и Флёра начали появляться другие, с более глубокими идеями. Иногда вспыхивали зарницы советской темы. В театра возникла фигура Алексея Николаевича Толстого. У кабинета Шлуглейта стали появляться переводчики.

В портфеле театра ожидали своей очереди «Деловой человек» В. Газенклевера, «Эуген Несчастный» Э. Толлера, «Человек не без странностей» Р. Бенжамена, «Человек, зверь и добродетель» Л. Пиранделло.

Пьесу «Человек не без странностей» режиссировал Б. С. Ромашов. Я рад, что встретился и близко познакомился с этим даровитым человеком. Пьеса, в которой нам довелось совместно работать, не была особо глубокомысленной, но в ней были заложены элементы подлинного фарса. И это было уже интересно. Борис Сергеевич увлеченно трудился как режиссер, вторгаясь иногда в пьесу и как автор. Эти функции легко у него сочетались. Этим он заражал и нас. И мы каждый день приносили все новые и новые идеи и даже изменяли и дополняли перипетии пьесы. Такое многосложное соавторство — причем, надо заметить, дружное — устраняло на нашем пути многие, и в том числе бюрократические, препятствия. Мы работали быстро, на каком-то подъеме, с улыбкой и шуткой.

Понимая плодотворность такого метода, Борис Сергеевич Ромашов — тогда малоопытный режиссер и начинающий писатель, — поддерживал в нас эту радостную непринужденность и душевную легкость.

Не пытаюсь внедряться в творческую лабораторию драматурга, но думаю, что такая близость к театру, в какой оказался Борис Сергеевич, несомненно во многом помогла будущему автору «Воздушного пирога» и «Огненного моста». Потом, работая в МХАТе, в период наших репертуарных кризисов, которые, к сожалению, время от времени всегда возникают в театрах, я, пользуясь его добрым расположением, обращался к нему с просьбой отдать нам его новую пьесу, но каждый раз, увы, успеха не добивался. На это были, видимо, свои причины, о которых я мог только догадываться. Одна на них, может быть, заключалась в том, что он не видел в Художественном театре оперативности. Драматургам тоже, наверное, приятно какой-то театр называть своим домом. В сегодняшней нашей жизни есть уже немало примеров, когда авторы сживаются с театрами и общими усилиями создают ценности искусства.