Каждодневные появления Константина Сергеевича в театре неизменно вновь и вновь ставили перед всем коллективом все эти вопросы. И не схоластически, не абстрактно. Все, кто вникал в жизнь театра, то и дело были свидетелями неустанной, непримиримой борьбы Константина Сергеевича за чистоту и порядок в театре, за чистоту взаимоотношений, за страстное, трепетное отношение к сцене, к творчеству.
Однажды вскоре после поступления в МХАТ мне случилось наблюдать такую картину. Это было днем. В театре шли репетиции. Я был в фойе и видел, как вошел Константин Сергеевич в сопровождении Ф. Н. Михальского и других работников театра.
Станиславский! Каким представлялся он мне в момент моего вступления в труппу Художественного театра?!
Я даже думал о нем с каким-то благоговением. И это естественно. Во всем он мне казался абсолютно непохожим ни на кого из людей. Громадный, красивый, седой, постоянно светящийся каким-то внутренним светом, он был в моих глазах олицетворением чего-то необычайно возвышенного, романтичного. Вот человек, думалось мне, живущий исключительно идеалами прекрасного, в сфере высокого искусства, чуждый нашим мелким будничным заботам.
И что же?
То, чему я стал невольно свидетелем, потрясло меня до глубины души — до того это все не соответствовало моим представлениям о гениальном человеке, выдающемся творце.
Проходя по коридору, Станиславский вдруг, резко обернувшись, сделал несколько шагов назад и остановился у зеркала. Подошел ближе, провел рукой по верху зеркала и только тогда с неожиданной радостной улыбкой пояснил присутствующим:
— Гм… это отсвет от парчи (зеркало было обито зеленой парчой),— а мне показалось пыль…
Пыль?! Не кощунство ли это? Что ему за дело до нее?
О том, что в театре Константин Сергеевич постоянно устраивал подобные осмотры, я еще не знал, не придавал я значения тогда и его известным словам о «пароходной чистоте» в театре.
А спустя некоторое время мне пришлось быть свидетелем уже настоящей тревоги, которая разыгралась в театре, когда на дверях однажды Константин Сергеевич увидел потускневшую медь… Потом вскоре услышал возмущенный голос Константина Сергеевича, когда во время спектакля кто-то слишком шумно проходил за кулисами…
Но тогда я уже относился к этому совсем по-другому.
Станиславского-актера, Станиславского-режиссера можно было знать, любить и высоко ценить из зрительного зала. Но Станиславский — руководитель, организатор театра во всем величии раскрывался, конечно, лишь за кулисами, в ежедневных рабочих буднях. И чем непосредственней входил я в жизнь МХАТа, и чем чаще мне приходилось видеть Константина Сергеевича, тем более волнующе раскрывались передо мной истинные масштабы его деятельности.
Мы знаем немало выдающихся актеров, которые действительно жили в театре вопросами чисто творческими. Это нисколько не умаляет, конечно, их значения для русской сцены. Таковой, например, была великая Мария Николаевна Ермолова. Известно, что она, входя в театр, умела не видеть, не замечать того, что могло бы хоть на миг выключить ее из творческого самочувствия, тщательно оберегая прежде всего свою внутреннюю актерскую наполненность.
Станиславский был в первую очередь деятелем театра, поэтому все в театре имело для него первенствующем значение, все в его глазах было воедино связано с основным — с творчеством. Трудно передать ту всепоглощающую любовь к театру, которой жил Станиславский,— страстную, бесконечно неуспокоенную любовь художника, для которого в искусстве поистине малые и большие дела существовали неразрывно. Всю жизнь воюя с дурным влиянием старого театрального быта, он знал, как заразительно его влияние. Отсюда и его беспокойство, его каждодневная тревога за театр.
Мне всегда казалось, что Константин Сергеевич входил в театр в каком-то особенном, приподнятом, я бы сказал даже, в торжественном состоянии, настроенный, если можно так выразиться, на очень высокую волну. Несмотря на десятки лет, проведенных в театре, он до самых последних дней не мог относиться к нему по-будничному. Сцена для него постоянно оставалась чем-то возвышенным, волнующим, необыкновенным. Может быть, как раз от такого ощущения театра возникало и обостренное ощущение Константином Сергеевичем всех шероховатостей, его болезненное восприятие каждой соринки в стенах театра. И именно потому был так велик его авторитет, так глубоко западало сказанное им слово, что сам он был для всех нас воплощением чистого, возвышенного, строгого отношения к своему делу, к искусству.