Говорил Владимир Иванович обыкновенно очень тихо, медленно, несколько академично, с большими паузами между фразами. Эти паузы иногда казались почти обидными. Но в этом томительном молчании не было ничего показного, нарочитого. И, очевидно, мы все-таки чувствовали всю напряженность его мыслей, потому что на протяжении таких пауа, сколько бы человек при этом ни присутствовало, всегда стояла глубокая, нерушимая тишина.
Помню один визит к нему. 1937 год. МХАТ выехал на гастроли в Париж. П. А. Марков и я должны были на некоторое время задержаться в Киеве с Музыкальным театром. По приезде в Париж мы сейчас же явились в номер к Владимиру Ивановичу, чтобы рассказать о проделанной нами работе. Приветливо вотретив нас, поделившись впечатлениями о наших парижских гастролях, он углубился в кресло и приготовился слушать. Мы кончили, а он все продолжал сидеть, не глядя на нас, задумчиво пощипывая уголки бровей (это его постоянная привычка). Затем встал, прошелся несколько раз по комнате и куда-то вышел. Пауза. Переглядываемся.
— Ну что? — шепотом опрашиваю я у Маркова.
Он пожимает плечами. Стоим, ожидаем, а Владимир Иванович, войдя в комнату, жестом приглашает нас выйти. В смущении направляемся к выходу.
— Я вас не гоню.
Я держу шляпу в руках. Молча идем от гостиницы «Пьер дю Серб», направляемся к Елисейским полям. Так же молча последовало предложение занять в партере кафе «Триумф» места. И, только сидя за столиком в кафе, он вдруг чуть лукаво улыбнулся и сказал мне:
— Ну что ж, работу, по-моему, вы сделали большую.
И шутливо:
— Иначе бы я вас не пригласил сюда.
Или другой случай. Шла в фойе репетиция второго акта «Егора Булычова». Отдельные места в чем-то не удовлетворяли Владимира Ивановича.
— Не надо мизансцен. Вчитайтесь в текст.
Кончили акт. Ждут указаний, выводов. Пауза.
Владимир Иванович молчит. Ловим каждое движение его пальцев, нетерпеливо пощипывающих усы, видим, как часто мигают его ресницы, стараемся прочесть в его глазах похвалу, осуждение… А он внезапно встает и молча направляется к двери, остановился на полпути, медленно обернулся в нашу сторону.
— Я пойду подумаю.— И вышел.
Это молчание, конечно, нервировало. Но иначе работать он не мог. Он долго думал над своими фразами, не терпел поспешных выводов, всегда стремился до конца уяснить себе свои впечатления, искал точным доходчивых формулировок.
Он ненавидел предпремьерную горячку, суматоху, панику. Перед выпуском спектакля у всех бывает такое ощущение, будто не хватает одного дня — только бы еще один день, и все, кажется, станет на свое место. Но в этих случаях у Немировича-Данченко был свой метод — и, на мой взгляд, в высшей степени верный — планировки работы. Составляя график репетиций при выпуске спектакля, он всегда шел как бы от обратного — намечая не день премьеры в зависимости от необходимого количества репетиций, а, наоборот, распределяя репетиции от последней перед показом к предыдущим. Например: 1-го выпуск спектакля, значит, по Немировичу,—11-го во что бы то ни стало генеральная, 10-го — репетиция в костюмах и 9-го — костюм и грим и т. д.; оставшееся время отводилось рабочим репетициям. Таким образом, сроки работы он сжимал, но времени ему всегда хватало. И надо сказать, что от намеченного плана Владимир Иванович отходил лишь в исключительных случаях.
Сейчас, когда я по-новому оцениваю, осмысливаю все это, вспоминаю встречи и беседы Владимира Ивановича, мне кажется, что сверхзадачей всей его деятельности — и режиссера и руководителя театра — было стремление внушить людям, с которыми он работал, настоящее высокое уважение к творчеству, сознание величайшей ответственности своего дела, своего призвания.
Передо мной два совершенно разных письма, и по существу, и даже внешне: одно — с «чайкой» в углу, отпечатано на машинке, другое — два маленьких, вырванных из блокнота листочка, мелко исписанных один — синим, другой — красным карандашом. Но оба они принадлежат одному человеку, и их несколько строчек говорят о нем очень много. Вот смотрю на эти строчки, перечитываю их, и снова горькие и радостные чувства, пережитые много лет назад, охватывают меня.