Выбрать главу

— Петкер, вы хорошо показались, очень рад за вас. Малинина будете играть вы один, а письмо мое порвите, я ошибся.

Что и говорить, наверно, я вовсе не так уж хорошо показался. Это был верный психологический ход. Как больному для выздоровления делают вливание крови, так он влил в меня бодрость, уверенность, смелость.

Но сейчас, вспоминая об этом, я думаю: многие ли наши сегодняшние режиссеры могли бы так же подойти к актеру и просто сказать: порвите мое письмо, я ошибся? Всегда ли мы умеем признаваться в своих ошибках?

И вот другое письмо, совсем уж не такого трагического характера — это отзыв о написанной мною инсценировке повести Чехова «Дуэль».

Почему бы не попробовать свои силы в драматургии, смело решил я и размашисто написал пятиактную инсценировку, включив в нее мотивы и отдельные куски других чеховских рассказов. Вскоре об этом не без моего старания узнал Владимир Иванович и через О. С. Бокшанскую попросил дать ему почитать мое произведение. Я не замедлил. Я самоуверенно размышлял: «Всем известно, с каким вниманием и интересом относится к драматургии Владимир Иванович. Ему принадлежит честь открытия многих авторов-драматургов, прежде всего Чехова и Горького. С неослабным интересом следил он за творчеством советских писателей. Только благодаря вниманию Немировича-Данченко и его умению распознать в молодом авторе задатки большого таланта появился впервые на мхатовской сцене Александр Корнейчук».

Все это я знал и легкомысленно возмечтал поставить себя в эту славную плеяду. То, что Владимир Иванович заинтересовался моей инсценировкой, было, конечно, проявлением все того же постоянного интереса к творческой жизни своих актеров. На сей раз Владимир Иванович был безусловно разочарован. Вскоре я получаю обратно свою рукопись, всю исчерченную красным карандашом, и при ней коротенькую записку на двух листочках из блокнота. На одном из них:

«Может быть, для того, кто Чехова знает мало, это и недурно, но для хорошо знающего — как выразиться? Что-то противное… Бывают такие попурри музыкальнные…

Противно!»

А на другом — приписка, полная иронии:

«Извините за вопросительные знаки. Я не заметил, что на заголовке значится «по рассказам», и удивлялся»!

Что особенного в этой записке? Как будто бы ничего! Но всегда ли мы чувствуем такое внимание к своей работе, не чаще ли нам приходится выслушиваты отзывы, полные безразличия или снисходительности

Обычно мы, актеры, любим опубликовывать те письма, которые как-то льстят нашему самолюбию,— хорошие отзывы, похвалу, одобрение. И действительно, не так-то приятно выставлять на суд людской свои неудачи. И все же сейчас я не стыжусь огласить эти письма, потому что с историей их у меня связаны не только воспоминания о боли разочарований, испытанных мною, не только уколы самолюбия, но и, что гораздо значительнее, колоссальная благодарность и признательность за науку внимания.

Репетиции Владимир Иванович проводил содержательно и скромно. На репетиции Немирович-Данченко приходил всегда подобранный, элегантный, свежий, с неизменной булавкой в галстуке. Иногда он сидящим поближе протягивал руку, а чаще ограничивался общим приветствием: подняв и сжав кулачки, потряхивал ими. Затем он усаживался за стол, клал ногу на ногу. Возникала глубокомысленная пауза. Вокруг все и всё замолкало. Воцарялась тишина. Владимир Иванович как бы сосредоточивался сам и давал сосредоточиться другим.

Затем он, поглаживая усы и теребя бороду, начинал беседу. Она возникала как-то исподволь, словно рождалась сама собой.

Я видел его на репетициях «Любови Яровой». Он мог сломать все, сделанное предшественником,— в искусстве это приходится иногда делать,— но он ломал, не дискредитируя, не убивая творческих порывов. Он умел так тонко изменить кусок, что режиссеру казалось, будто все это сделал он сам. Вот так он переделал и сцену приезда главнокомандующего в «Любови Яровой», которая у режиссера была сделана совершенно иначе и не отвечала задачам спектакля.

О Немировиче-Данченко, мастере актерского показа, рассказывают почти все, кто вспоминает о нем. Я видел, как он переделывал сцену приезда генерала. Он шагал, останавливался по-военному, но не демонстративно. А когда выслушивал донесение — у него играл мускул на скуле и подергивался глаз от внутренней напряженности — и этого для выразительности сцены было достаточно. Он раскрывал перед А. В. Жильцовым не столько внешнее поведение генерала, а как бы общественную и человеческую сущность образа.