Жигулин и его гость, встретившие нас в мастерской, не оценили трусиков. Мужланы, что они могли понимать в красных трусиках. Только со мной Елена могла поговорить об этом, только со мной. Мы еще пили, пиздели о том о сем. После нескольких хороших порций виски у меня совсем отпала охота что-либо кроить или шить. Но охуевая, обливаясь потом, я все же занялся этим.
Освободили от их предметов стол, разложили ткань и стали мудрить над ней. Меня очень тянуло лечь, поспать, здесь, где ходила она, был Жигулин, была кошка, я бы спокойно заснул и без кошмаров, в ее постели, например. Но у меня не хватило духу попросить этого. Вполне возможно, она и согласилась бы. Я же не с ней, я без нее просился.
Я возился возле ткани, а она в Жигулинском секторе пиздела по телефону, и это постепенно начало меня раздражать. "Могла бы хоть для приличия со мной посидеть, пока я работаю", -- думал я. Куда посидеть, она вскоре, надвинув красную шляпу, и вовсе свалила.
-- Иду работать, -- сказала она. Вся ее работа, чего она стоила, у нее не было ни цента.
Она ушла, Жигулин копался с лампами, а Эдичка тотчас, обрадовавшись, что нет контроля, забросил кройку и быстренько сориентировался, нашел себе дело. Он спиздил с полки с ее книгами подозрительную черную тетрадь, открыл ее и увидел записи Елены. Эдичка знал эти тетради ее, когда-то он сам дарил ей такие тетради. Это была самая незаполненная, почти чистая. Эдичка сунул тетрадь под полу пиджака и, пройдя мимо Жигулина, вошел в туалет, закрыл за собой дверь и, усевшись на край ванной, с замиранием сердца стал читать.
Там была мутность. Хорошее это слово, я его люблю -- оно хорошо выражает ее записи. Отдельные выражения, как будто относящиеся ко мне: "За что ты любишь меня", "Какие силы управляют мной". Там была трава, деревья, упоминался Джордж, который "Джордж был, Джордж плыл" и еще что-то делал.
Мутность, мутность и мутность. Какие-то завтраки с королем. Все куда хуже, чем было, не стихи, а каша полубессвязных предложений, предмет которых в основном самообожание. Что-то об отеле в Милане, где у нее нет денег, по этому поводу мысли о смерти и опять муть, мутность, тяжелые испарения безлюбой души.
Но вдруг я наткнулся на такую запись: "...и перед тобой, Эдька, я виновата. Бедный, бедный мой мальчик! И Бог меня накажет, ведь еще в детстве я прочла сказку, где были слова -- ты ответствен в жизни за всех, кого ты приручил"...
Я прочел это и мне стало до слез жалко мою девочку. Когда она это писала, очевидно, в Милане? Бедное существо, тебе плохо оттого, что не знаешь ты о существовании любви. Несчастная моя, сделавшая несчастным меня, разве я виню тебя! Виноват отвратительный безлюбый мир, а не ты.
Жигулин просился в ванную. Я собрался с силами, вышел из ванной, говорил с Жигулиным, пил опять виски и думал о ней. Она, оказывается, почти все понимает. Что же заставило ее убить бедного мальчика? Невразумительное требование природы иметь многих самцов? Я не знал. Я тогда все-таки выкроил ей брюки из ее безумной ткани -- потом взял выкроенное и ушел в свой отель...
Одна из последних по времени встреч с Еленой была поэтической и грустной. Я позвонил, она сказала странным темным голосом: "Приходи, только быстрее". У нас была предварительная договоренность о встрече, я должен был взять у нее оставшиеся безумные ткани. Я пришел, она была в слезах, едва одерживала новые слезы, сидела она на кровати и рассматривала кучу старых фотографий своего детства, их только что прислал ей из Москвы отец. Она всхлипывала, затянутая в черные брюки и красную блузку, это была та самая красная блузка, в которой она нагло и самоуверенно в феврале, -- она не ночевала дома, -- явившись утром, -поощрительно говорила мне, что я не умею наслаждаться -- мне, обезумевшему от горя человеку. Теперь, через полгода, она ревела передо мной в этой же блузке. "Еще и блузки не успела износить", -- мелькнул во мне поэтический образ. Она этих деталей, конечно, не замечает. Только я, пристальный наблюдатель, внимательный ученый, издевающийся над собой тонкий Эдичка, помню все эти тряпки, блузки, вещички и фотографии.
-- Хочешь посмотреть? -- сказала она сквозь слезы.
-- Хочу, -- сказал я, -- только ты не плачь, чего ты плачешь -- есть какая причина?
-- А что хорошего? -- всхлипнула она, -- все хуево, работа, работа и работа. Если б я родилась здесь, мне было бы легче. Я же женщина, а не мужик, -- проныла она. -- Я устала!
Я подумал, что вот я по половым признакам мужик, но еб твою мать, уверен, что ни одна женщина таких мук не испытывала и не испытывает. Вы уже знаете, некоторое мое презрение к женщинам распространялось уже и на Елену. Однако я жалел ее, я не видел в ней неудачливую модель, запутавшуюся женщину, как было на самом деле. Я видел девочку из деревянного Томилинского дома, лукавую таинственную девочку, и девочки этой на всей земле был достоин единственно я, больше никто, господа, я в этом уверен. Рашен мадел Елены был вполне достоин Джордж. Жан был пониже, но и он был ее достоин. А вот этой девочки с косой и в белых чулочках, стоящей в своем саду, а сзади, как декорации в опере на пасторальную тему -- березки, кусты, кусок деревянного дома, был достоин только я. Девочка мечтала о принце, как многие девочки в России, и, наверное, здесь тоже. Но когда принц Эдичка приходит, вмешивается в дело зло, хаос ведь ненавидит любовь, он шепчет девочке, что это не принц, -- принцы не живут в лексингтоновских квартирках и не ходят утром на работу в эмигрантскую газету, -- шепчет хаос. -- Это не он! -- шепчет хаос.
Эдичка изгоняется, и идут унижаться к Джорджам и последующим в очереди господам. Так я размышлял, разглядывая ее фотографии. Это тоже было больное занятие, господа, ничего хорошего.
-- Только не воруй фотографии, -- говорила она сквозь слезы, протягивая мне очередную пачку.
-- Почему нет, -- сказал я, -- все равно растеряешь или украдут. Впрочем, не бойся, воровать не стану.
Она между тем встала и принялась что-то искать. Вдруг она заревела громко.
-- Еб твою мать, -- говорила она, -- чего я живу в этом мерзком грязном доме, где мою книжку уже спиздили, здесь все крадут и тащат. И чего я такая несчастная!
Плача, она взялась мыть посуду. Я попробовал подойти и дотронуться до ее плеча. "Успокойся!" -- сказал я. Она стряхнула мою руку. Боится сближения. Дура! Я хотел ее успокоить. Думает, мне приятно смотреть на нее плачущую! Зверюга несчастная! Одинокая зверюга, думающая из случайных ласк соорудить себе счастье. Чего ж реветь-то теперь, ведь хотела быть одинокой зверюгой.