Выбрать главу

— Я так люблю ее, Джеки, так люблю. Я не хочу умирать, только не в тот момент, когда я ее так люблю. Я жить без нее не могу, умирать без нее не могу. Ты передай ей, передай ей, что она — мое сердце, моя отрада, жизнь моя наполненная. Скажи, что если бы я выжил, я осыпал бы всю ее бриллиантами, пальчики бы ей целовал, сделал бы ей детей и посадил в золотую клетку. Сделал бы самой счастливой на Земле. И передай, что пусть будет счастлива, пускай найдет себе другого, только помнит меня. Нет, передай ей, что если она будет с другим, могила меня не удержит, я приду за ней и заберу с собой. Слышал меня, Джек, я затащу тебя в ад, как гребучий демон из фильмов ужасов, если ты притронешься к Веронике!
Он так это прочувственно говорил, что мне вовсе разонравилась идея трогать Веронику, хотелось, чтобы все у них с Герой хорошо было, чтобы он выжил и любил ее до конца дней своих, может быть, даже пережил бы осетра, родившегося с ним в один день. И я достал водичку, начал поить его и утирать Герины слезы.
А потом бы в нашем фильме кадр бы переместился далеко от пустыни в холодную Москву. Там в просторной квартире, на высоком-высоком этаже, скажем пятьдесят седьмом, на диванчике посреди гостиной, поставленным поперек, как в американских фильмах, сидела по-турецки перед экраном плоского телевизора Вероника. Рядом в пластиковом контейнере с ней таяло апельсиновое мороженое, правда, на экране, пускай, было не порно, а игра про андроидов, где еще такой смазливый пацан и мрачный детектив, Детройт называется. Нет, а вы что думали, такая современная девочка будет смотреть телевизор? А если вы не знаете, она была жутко современной девочкой, и дома у нее убирался робот-пылесос. В общем, на экране у нее мелькали нарисованные андроиды, в руках она держала джойстик, и тут Вероника вдруг что-то почувствовала в груди — ее сердечко тревожно сжалось. Она обеспокоенно сморщила свой маленький носик и сказала:

— Гера.
И вот мы снова в пустыне. Я трогаю Герин лоб из-под гудры, и мне кажется, у него жар. Потом я трогаю свой лоб, и мне кажется тоже самое. А значит, все было не так уж и плохо, может это просто солнце раскалило наши упрямые лбы.
— Да всего-то километров пятьдесят пройти, и ты в городе. А там значит, тебя в больничку отправим, и будешь балдеть под кондиционером, под капельницей, а может вообще под каким-то прущим наркозом. Отдохнешь, полечишься, а потом в Москву полетим на частном самолете к твоей зазнобе. В смысле ты — к зазнобе, я — к блядям.
— А может, проедет какая-то машина и нас отвезут до города? — Гера поднял на меня взгляд, он вышел таким детским, наивным, чистым даже, будто бы он был маленькой еврейской девочкой, спрашивающий, возможен ли мир во всем мире?
Нет, девочка, невозможен, ведь эти калаши, которые арабы повысовывали из окон того злосчастного джипа, продал им я.
Ха-ха.
Но нет, девочке, с таким взглядом, как у Геры сейчас, я бы сказал, да, милая, конечно, возможен.
Поэтому я сказал Гере:
— Конечно! Здесь вообще не так уж редко ездят машины! И знаешь, наши ребята могли забеспокоиться, что от нас давненько нет ни слуху, ни духу, и я уверен, они уже вот-вот отправятся на наши поиски.
А знаете почему в моем сравнении девочка была именно еврейская? А вот почему. Как-то мой брат, который обожал анекдоты, рассказал мне один такой. Дословно я его не помню, но вот общий смысл.
Значит, маленькая еврейская девочка подходит к родителям и говорит:
— Мама, папа, а можно мне написать письмо Саддаму Хусейну?
Родители такие прифигели.
— И что же ты написала бы в этом письме, Сарочка?
— Я бы написала ему, что он делал очень плохие вещи, но в этом мире главное — любовь и прощение, поэтому, я верю, что он исправится, если к нему по-доброму отнесется такая маленькая хорошая девочка, как я. Поэтому я приглашаю его приехать ко мне в гости, где я поделюсь с ним своими игрушками, накормлю конфетами и напою сладким чаем.
Родители изумились.
— Сарочка, это самое прекрасное, что мы когда-либо слышали.
— А когда он прочитает мое письмо и приедет, — отвечает Сарочка, — наша армия убьет его нафиг!
Мы поехали с Герой дальше. Перед нами было только голубое-голубое небо и желтые пески.
— Эй, Гера, — сказал я ему, чтобы проверить, в сознании ли он, — Смотри, флаг Украины.
И я ткнул пальцем в голубое-голубое небо и желтые пески. А Гера-то сам был наполовину хохлом, его должно было это порадовать.
— Еду на родину, — пробормотал он. Глаза у него закрывались, то открывались снова. Мне думалось, стоит посмотреть на его рану, перевязанную моей олимпийкой, но вряд ли бы я сумел сделать еще нечто хирургическое с ней, поэтому решил остаться в неведении.

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍