Тем не менее, он по-прежнему хорохорился, отпуская шуточки в свой адрес. Он вяло улыбнулся, завидев меня, это была уже не та заразительная улыбка, от которой у каждого поднималось настроение. Что такое, Йерко, испугал я тебя? Наверное, у меня на лице все было написано, действительно, я немного опешил. Не дрейфь, я еще копыта не откинул. Ты их никогда не откинешь, крапива на холоде не зябнет. Я достал из сумки бутылку домашней наливки, и глаза его засияли. А, это твоего производства, попытался он улыбнуться. Мне нельзя, заметил он, каженный день глотаю какие-то пилюли. Я присел возле него.
Вот напасть, заметил он, ну чем я провинился. Еще три года назад запросто взбирался на гору, а теперь едва до ванной доползаю.
Я не понял, к чему здесь вина, я родом из деревни и знаю, что любые всходы сперва дружно поднимаются, созревают, потом гниют или сохнут, почему же с нами должно быть иначе. Когда придет мой час, думается мне, я буду готов к этой встрече. Теперь наше дело с ярмарки спускаться, мы уже не те, говорим мы при встрече, кто жалуется, что его мучает ревматизм, заработанный в лесах в молодые годы, ну это так, для отводу глаз, чтобы не вспоминать о том, что мы постарели и все чаще встречаемся не на наших традиционных сборах, а на похоронах. Тогда обязательно кто-нибудь нет-нет, да вспомнит, как сегодня, стоя жарким днем в теньке под березами у входа на кладбище, и скажет: ну вот, теперь уже в нашем лесу началась вырубка.
Давным-давно уж наша просека почитай, что вырублена.
Ну, мы немного посмеялись, как на похоронах с известной горечью могут смеяться те, в чью дверь еще не постучали ангелы. Так оно есть, и не вина это вовсе, как считал Янко, сидя четырнадцать дней назад, весь заморенный в своем кресле. Уж о ком о ком, а о нем никто бы ни в жизнь не подумал, что его когда-нибудь скрутит. Он вечно носился, в послевоенные годы гонял на мотоцикле, то и дело прокручивая какие-то делишки, стал большим человеком и метил все выше, в Любляну переехал. Стал ходить в горы, хотя в лесах мы частенько валяли дурака, мол, самой высокой горой, на которую заберется, будет его собственная жена. Так, трепались без задней мысли, ведь никто из нас и женат-то еще не был.
Он вечно куда-то спешил, произнес Богдан, когда мы уселись в ресторанчике, на тот свет и то отправился поспешно. Богдан моргал своими маленькими хитроватыми глазенками, которые странно смотрелись на его крупной голове.
Да не так уж и скоро, почти три года его изводили болезни. Его кое-что другое изводило, он со мной поделился, когда я в последний раз был у него.
Та операция в Подгорном, говорил он, там мы, наверно, немного перестарались.
Он смотрел на меня, ожидая, что я поддакну в ответ. А что мне было сказать человеку, который сидел, весь скукожившись, чахнувший от болезни, разъедавшей его изнутри? Что я тут ни при чем, что я только стоял на страже, выполняя приказ?
Молоды мы были, произнес он, за нами охотились, точно за зверями. Ну и мы в долгу не оставались, где только можно было.
Так он говорил, две недели назад.
Сейчас я не мог об этом думать. В полуденный зной я видел знамя, склонившееся над его могилой, лучи солнца, отражаясь от металлической звезды, слепили мне глаза, и хор затянул: Спит озеро в тиши… как сейчас слышу… и тихо шелестит листва. До сих пор с наступлением вечера, сидя на лавочке перед домом, вглядываясь в темную зелень лесных склонов, слышу ее… юный партизан темной ночкой, стоит, молча, у озера, и, язви ее душу, как сказал бы Янко, снова подступает к горлу, язви ее душу, слезы наворачиваются на глаза: ему девушка слово дала, что станет ждать, пока свобода не блеснет…