– Да не то чтобы лучше. Это я просто думаю… как тебе сказать? – что все одинаковые внутри. Не может быть каких-то принципиально других людей. Если все не так, извини, конечно…
– Эвакуаторами, Кать, бывают по двум причинам, – сказал он терпеливо, словно ей было не двадцать пять, а максимум десять. – Либо потому, что человеку на Альфе слишком плохо, либо потому, что слишком хорошо. Из первых получаются эвакуаторы так себе. Они берут в первую очередь ветеринаров и дантистов. Из вторых выходят ребята вроде меня, не сказать чтобы суперпрофессионалы, но все-таки классом повыше. Они берут тех, кто может понять Альфу. Полковник Велехов это знает и никогда мне не простит.
– Кажется, я поняла, – медленно выговорила Катька.
– Наверное, поняла, – согласился Игорь. – Понимаешь ли, я ведь тоже знал, что рано или поздно… и скорее рано, чем поздно… Очень уж все было хорошо. Мы такие были беззащитные, такие беспечные… Собственно, ведь и ожидание катастрофы, которое нас с тобой так роднит, – оно тоже может быть по двум причинам. Либо все слишком отвратительно, либо чересчур замечательно. И в том, и в другом случае скоро все кончится. Веришь, нет, – я потому, наверное, и старался проводить тут меньше времени: так и звенело в воздухе. Но не от ненависти, Кать, нет, – осенью у вас так иногда бывает: день такой синий, яркий, ветреный… И непонятно еще, когда сильней предчувствуешь гибель: в такие вот синие и ясные дни – или когда все сыплется и ветер шумит.
– Скажи, а ты тоже… ждал, что все рухнет?
– Ну, не то чтобы ждал. Мне, конечно, казалось, что живем в каких-то сумерках, при конце прекрасной эпохи, – но кончается она не потому, что испортилась, а потому, что была слишком прекрасной. Я нигде не чувствовал себя в такой безопасности…
– Понятно, дом же.
– Но эта безопасность была – знаешь, как под теплым одеялом в холодной комнате. Очень хрупкая и потому особенно острая. Понимаешь?
– Как не понять. Я как раз примерно в таком положении.
– Что, холодно?
– Ладно, неважно.
– Я могу еще протопить…
– Лежи, лежи.
– На Земле, – продолжал он, – там все ясно: все как бы, извини, по заслугам. Так нарывались, что напоролись. А у нас здесь…
– У вас тоже напоролись. Только на внешнюю силу.
– Да, наверное. Хотя черт его знает. Я допускаю, что и внутренняя могла.
– Откуда?! – поразилась Катька. – У вас ведь была идиллия!
– Идиллия в последней стадии, когда она уже переходит в распад. Могли и сами себя… Я уж не говорю никому, но – могли. Знаешь, как я это понял? Меня лет в семь мать впервые повела в зоопарк. Я тебя потом свожу, хотя его, конечно, тоже эвакуировали. Такая была коллекция… и никто не сидел в клетках, все – в дикой природе. И вот мы пришли, а там старушка сидит, рядом с кассой. И говорит: «Купите кепочку». Продает кепки всякие со зверями.
– Слушай, я же у тебя ее видела в сентябре! Ты в ней на работу один раз пришел! Я еще подумала – откуда такие фантастические звери?
– Да, мне мать тогда купила сильно на вырост. Она нам и не была нужна, собственно, – кепка-то. Но старушка с такой интонацией просила, что нельзя было не взять.
– Что, очень жалобно?
– Да нет, вот землянство неистребимое! Можно просить без жалобности, можно давать от щедрости. У нас все было очень щедро, вот. Очень избыточно. Никто ничего не прятал, все делились. И если хочешь знать – эвакуацией ведь занимались мы одни. На других планетах тоже могли вас отслеживать и брать ваших к себе, но вот им было не до вас. Вообще ни до кого. А мы везде рассылали эвакуаторов, самая востребованная была профессия. Мы так всех и просили: купите кепочку! поешьте нашего пирожка! айда на нашу планету! Все – от избытка, все – бери не хочу. А такая щедрость – она до добра не доводит. Она сама по себе признак какой-то высшей, конечной стадии развития. За которой только большой взрыв – и привет. Так что очень может быть, что это все, – он обвел рукой черные башни своего коркынбааса, – сделалось ходом вещей… У вас – кара за недостаточность, у нас – крах под тяжестью избытка.
Он замолчал. Минуты три они молча, медленно шли назад – в парк с прудом и вьюнами. Пахло почти как на Земле весной – горечью, пылью, гнилью.
– И потом, – выговорил он зло. – Ваши же все равно меня никогда не признают до конца. Я для всех инопланетянин, для всех! Мне вашу земную логику никогда не понять. Я даже твою не совсем понимаю. Я знаю только, что ты рано или поздно оставишь меня – это тоже ваше, земное, необъяснимое…
– Ну, это ты брось. При жизни я точно никуда от тебя не денусь…
– Не надо, я знаю.
– Может быть все. Но сама, по доброй воле… нет, не могу этого представить.
– А тебе и не надо ничего представлять.
– Ну Игорь! – Она тормошила его, распушала волосы, целовала в подбородок, до которого едва могла допрыгнуть. – И чего ты выдумал, что тебя все наши не любят? Бабушка моя, например, очень любит!
– Бабушка замечательная… – вздохнул Игорь.
– И дядя Боря тоже!
– А тут школа моя была, – он вдруг остановился возле металлической ограды, серебристой, в человеческий рост, густо заплетенной вьюном.
– Ты ее любил?
– Не то слово. Каждое утро бежал, как на праздник. У нас ее все любили. Учителя были такие… сейчас таких не бывает. А у вас таких вообще забыли, когда видели. Театральный кружок у нас тут был…
– Театральный?
– Ага, для эвакуатора это первейший навык. Я серьезно в артисты готовился. Но потом решил, что эвакуатор благородней.
– И кого же вы ставили?
– Да много кого. Шыкспира, например.
– О-о! А своих что, нету?
– Своих не так интересно. У ваших плотность другая. Это гравитация такая, что ли, – но у вас более серьезно как-то все. У нас-то, чувствуешь, все гораздо легковесней? И дышать легче? Я уже привык, что надвое живу. У вас – тяжело, и поэтому скоро все провалится. У нас – слишком легко, и поэтому скоро все взлетит.
– В принципе да, – важно согласилась Катька. У нее тоже было два состояния – с ним и без него. Без него она проваливалась, с ним – взлетала, а когда была более собой – понять не могла. Проклятая землянская двойственность, брянская тяжесть, художническая легкость.
– Знаешь, что я больше всего любил? – спросил он полушепотом. – Вот когда с репетиции идешь… осень, часов шесть… Светло еще. Допустим, сентябрь. И так таинственно… Таинственно, уже когда выходишь из пустой школы. Я очень любил оставаться после уроков. Такое все необязательное. У нас вообще был культ необязательного, я не скажу, что у всех, но как-то это входило в саму идеологию планеты. Делать без принуждения, помимо необходимости. Избытки, излишества, внеурочности… Мне нравилась пустая школа, в которой кончились занятия, нравилось репетировать в актовом зале, идти пустыми коридорами, потом медленно, никуда не спеша, с портфелем идти домой. Мне казалось, что все люди со мной в заговоре. Я шел мимо поликлиники, мимо рыбного магазина… навстречу все попадались тихие, таинственные и доброжелательные прохожие, которые на меня смотрели с легким изумлением и скрытым одобрением: как это я, так явно принадлежащий к тайному обществу, не боюсь тут ходить в открытую? Но ведь вы тоже не боитесь, отвечал я им мысленно. Мы – да, но нас никто не видит, кроме тебя, а тебя всем видно. А кроме театрального, у нас еще был литературный кружок. Мы даже делали свою радиопередачу. Клуб умных детей. И по нему тоже было видно, что и такой клуб, и такие дети могут быть только в гибнущей стране. Столько приличных людей она просто не выдержит. Я это знаешь когда почувствовал? Когда клуб стал распадаться. Кто-то не мог приходить из-за учебы, потом из-за романов, из-за собственных детей… Я тогда понял, что обречено всякое сообщество, которому хорошо вместе. Его мир раздавит. Так и с планетой. Но вот собираться по вечерам… о чем-то говорить… иногда пить вино, иногда просто рассказывать страшное… А между прочим, здесь я впервые поцеловался.
– Можно повторить, – сказала Катька и тут же испугалась: ведь это было все равно что целоваться на кладбище. Обугленные деревья лежали кругом, и школа, все перекрытия которой провалились вниз и лежали на первом этаже бесформенной кучей, просматривалась насквозь.