Выбрать главу

1. Выродок

хотя бы цари были и неверные:

за них должно молиться

потому что тогда они все были таковы

(Феофилакт Болгарский)

Я не должен был убегать со двора, тем более средь полуденного пекла. Дурное это время, под стать тёмной полуночи. На сто вёрст не нашлось бы ни души. Тяжелый смолистый воздух дрожал от накала, потрескивал, пылал незримым пламенем. Под спасительной тенью домов в пыли и смраде разлеглись полудохлые собаки. Жара так уморила их, что они даже голов не подняли, пока я крался мимо них за околицу. А я, дурак, босиком поплелся, чтобы они меня не услышали, и пожалел об этом, едва ступил на дорогу: земля пылала словно печное жерло, злобно щерилась мелкой россыпью острых камней и засохших колючек. Я пробовал идти по траве, но первый же укол чертополоха согнал меня обратно. Полверсты спустя ступни утратили всякую чувствительность, зато лицо горело всё сильнее и сильнее то ли от солнца, то ли от ожидания неминуемой выволочки.

Сбегал я не впервой, даром, что на сей раз мало–мальски достойный повод. Из похода возвращался князь, и будь я проклят, если б стал дожидаться его вместе со всеми. Ненавижу суету. Дворня носится и беспрестанно лается, братья наперебой хвастают кому какой гостинец достанется, слова за слово лезут в драку. Мимо матери как ни пройдешь, обязательно по затылку огреет. То пуговица не застегнута, то пятно ей померещилось, то просто под руку попался. К черту их. Уже хорошо, что князя ждали к вечеру, и после обедни все завалились поспать на часок, иначе лежать мне уже поротым по первое число, а так глядишь постесняются омрачать долгожданный приезд и не тронут меня сегодня, а там и вовсе позабудут.

Ладно, кого я обманываю? Чтоб милая маменька и розги мне пожалела? Держи карман шире, Петруша.

До большой дороги, по которой пролегал путь всех странников, случайно оказавшихся в нашем захолустье, лежало версты три через перелесок. Деревья в нём стояли редко, их разделял густой низкорослый кустарник, и вся тень единолично доставалась ему. Покрываясь густой коркой из пыли и пота, я шел по кромке леса и крепил себя надеждой. Моя дерзость непременно впечатлит князя, он знает цену смелости и в следующий раз возьмет меня с собой. Да, мне только пошел двенадцатый год, но я был первый по старшинству и уже не выглядел ребёнком, сил вполне хватит следить за княжескими доспехами и мечом, натирать их до блеска красной кирпичной крошкой, лошадь его по утрам гонять, чтоб она была уже горячая и покладистая, когда он вскочит в седло, при столе служить мог, с поручениями бегать хоть до самой Москвы – да вообще всё, что скажут. Только бы службу начать и делу ратному побыстрее обучиться.

Это Васька может дома прохлаждаться до четырнадцати лет, за него имя службу сделает. Я же не таков. Сын опального опричника княжескому нечета, даром, что росли мы в одном доме: трое сыновей Голицыных да я с Ивашкой.

Кровного отца мы с ним не знали. Когда его не стало, я ещё себя не помнил, но что князь мне не родня понимал сызмальства. С моей породой я мог быть ему пасынком или выблядком, ровно как и собственной матери. Остальные братья, даже мой Ивашка, смотрелись на одну лицо: сероглазые, курносые, румяные словно молочные поросята, русый волос летом выгорал до льняной белизны. И вдруг среди них я – чернявый, с буйными кудрями и басурманскими глазами, тёмными, как глухие колодцы. Даже ровный нос, единственная моя гордость, сгорбился после неудачной драки. Как ни погляди, в каждой черте – чужак. То ли татарчонок пришлый, то ли чёрт залётный. Завидев меня, в деревне бабьё крестилось и крепко стискивало обереги, в лицо дурного не говорили, но ни дня в жизни я не прожил Петром, пасынком князя Василия Юрьевича Голицына. Да окромя семьи меня и по имени–то никто не звал.

Для всех я был Басманов.

Не считая фамилии да причастности к государевой опричнине я мало что ведал об отце. Напрасно мы с Ивашкой пытались вызнать у матери хоть пару слов о нём, стоило только заговорить, как она бледнела до синевы, и взгляд её становился холоднее земли на зимнем погосте.

«Молитесь, чтобы Господь Всемилостивый простил его грехи», – вот всё, что она сказала. В голосе не промелькнуло ни крупицы тепла, ни тени скорби, однако даже этого хватило, чтоб вспыхнуло алым пламенем дерзостное мечтание.

Мать не велела ставить свечей за упокой. Она не верила в его кончину, а значит, отец мог томиться в далёкой ссылке, в каком–нибудь северном монастыре, или скрываться на чужбине, в той же Литве среди гордой шляхты. Может, его занесло ещё дальше? Но зачем же мать приняла вдовство и предложенье князя? Молчание порождало тьму догадок, и я игрался с ними денно и нощно, изнывая от любопытства и невозможности дорваться до правды.