– В чем же меня обвиняют? В том, что я составил заговор с целью достигнуть диктатуры или триумвирата, или должности трибуна? …Согласитесь, что если подобный проект был преступен, то он еще в большей мере был смел, ибо для того, чтобы выполнить его, нужно было не только ниспровергнуть трон, но уничтожить и Законодательное собрание, а главное, не допустить замены его Национальным Конвентом. Но в таком случае как могло случиться, что я первый в своих публичных речах и своих сочинениях указал на Национальный Конвент как на единственный для отечества выход из бедствий? Правда, это предложение было принято моими теперешними противниками как предложение мятежное; однако восстание 10 августа вскоре не только узаконило его: оно сделало больше – оно его осуществило. Говорить ли мне о том, что для достижения диктатуры мало было господствовать в Париже, нужно было покорить 83 департамента? Где же были мои сокровища? Где же была моя армия? Где же были те видные должности, которые я занимал? Вся власть находилась как раз в руках моих противников.
– …Я горжусь тем, что мне приходится защищать здесь дело Коммуны и свое собственное. Нет, я должен только радоваться тому, что многие граждане послужили общественному делу лучше меня. Я отнюдь не претендую на не принадлежащую мне славу. Я был избран только десятого числа; те же, которые были избраны раньше и собрались в ратуше в ту грозную ночь, – они-то и есть настоящие герои, боровшиеся за свободу…
Пожалуй, никогда он не чувствовал себя так спокойно и свободно на трибуне. Легко и непринужденно он разбивал одно за другим выдвинутые против него обвинения, обвинения, которые основывались не на фактах, а на ложном пафосе и личной вражде к нему. Жирондисты, всегда готовые преследовать его своими криками, свистом, теперь словно оцепенели. Застыв на своих местах, они, сами того не замечая, слушали Робеспьера в глубоком безмолвии.
(Когда на тебя несправедливо нападают, ты должен быть объективен и великодушен. Это действует сильнее.)
Робеспьер закончил свою речь призывом к миру.
– Что касается меня, то лично о себе я не сделаю никакого заключения; я отказался от преимуществ отвечать на клевету моих противников еще более грозными разоблачениями; оправдываясь, я не хотел нападать. Я отказываюсь от справедливого мщения, которым я был бы вправе преследовать своих клеветников; я хотел бы только, чтобы был упрочен мир и чтобы торжествовала свобода.
Ему аплодируют все депутаты. Луве сидит опустив голову. И лишь Барбару из Марселя бежит к решетке. Он требует слова, он хочет опять обвинять Робеспьера. Но Конвент не слушает его. Конвент переходит к очередным делам. Барбару, пристыженный, возвращается на место.
Это была победа. Победа не только Робеспьера, но и Якобинского клуба, победа Горы. Пожалуй, лишь один человек из монтаньяров был не очень рад этому – сам Робеспьер. Он понимал, что Жиронда может простить ему многое, но никогда не простит своего поражения. Теперь отрезаны все пути к примирению.
Подтверждение этому пришло слишком быстро. На Робеспьера напал его бывший друг Петион, напал отчаянно, злобно.
Робеспьер ответил ему мягко, напомнив о былой дружбе. Однако стало ясно, что теперь борьба между партиями пойдет не на жизнь, а на смерть. И первым это почувствовал Луве. Вечером того же дня, когда на заседании Конвента он был публично разбит и осмеян, Луве сказал жене: «Нужно быть готовым к эшафоту или к изгнанию!»
…И когда Жиронда пыталась не допустить суда над королем, в самый разгар прений на трибуну поднялся новый оратор.
– Да, – сказал он, – я поддерживаю тех, кто протестует против суда над королем. Всякий король считает себя существом особым и действует соответственно. Стоя вне закона и даже выше общего для всех закона, имеет ли он право требовать, чтобы ему позволили воспользоваться преимуществами закона, когда он побежден? Что применимо к гражданину, не может быть применено к человеку, который претендует быть выше гражданина. Пусть же королевская власть несет кару за свое высокомерие. Не судить мы его должны, мы должны карать его.
Строгая логика депутата, фанатичная убежденность захватила собрание. Но больше всего поражало в ораторе сочетание несочетаемого. Хладнокровие, непреклонность слов – и откровенная привлекательность юности; пристальный взгляд, суровая, словно вылитая из бронзы фигура – и женственная красота лица. И контраст этот действовал еще сильнее.
Ни одно выступление Робеспьер не слушал так внимательно. Лицо депутата знакомо, но имя? Робеспьер наклоняется к сидящему впереди Демулену.
Камилл, кто говорит? Демулен отвечает, не оборачиваясь:
– Сен-Жюст!
Чтобы понять обстановку, в которой происходили дебаты о суде над Людовиком XVI, а потом и сам суд, надо представить себе заседание Конвента в ноябре и декабре 92-го года. Исступление партийной борьбы дошло до крайности. Случалось, что жирондисты, возглавляемые Барбару, срывались с мест и, выкрикивая угрозы, потрясая кулаками, бросались на скамьи монтаньяров. Монтаньяры, в свою очередь, давали знак публике, а та криками заглушала речи жирондистов или, наоборот, поддерживала выступления монтаньяров. Марат, как дикий зверь, ревел у подножия трибуны, куда его систематически не допускали. Оратора Жиронды, обвинявшего монтаньяров во всех смертных грехах, вплоть до организации убийств и государственной измены, сменял оратор Горы, который отвечал еще более яростными обвинениями. И вдруг в освещенном факелами зале появились родственники жертв 10 августа. Размахивая простреленной пулями одеждой и лохмотьями окровавленных рубашек, они требовали отмщения королю. Но даже в этой суматошной ожесточенной перестрелке, которую вели враждующие стороны, можно было наметить одну особенность: жирондисты, щедро выливая на каждого монтаньяра по ушату помоев, тем не менее выделяли одного человека. По нему шел особый, прицельный огонь. Этим человеком был Робеспьер.
Иронии и сарказма у жирондистов хватало.
Жансоне утверждал, что если якобинцы и помогли спасению общества, то они сделали это по инстинкту, как гуси Капитолия. Но ведь римский народ из признательности к такого рода освободителям не провозгласил их диктаторами или консулами, не признал их высшими распорядителями своих судеб. И покружив таким образом вокруг Робеспьера, Жансоне обрушивался непосредственно на него: «Робеспьер – политический шарлатан, который льстит предрассудкам народа».
Кондорсе, этот пожилой степенный философ, наносил Робеспьеру удар ниже пояса: «Он создает себе свиту из женщин и людей со слабой головой. Он с важностью принимает от них обожание и почести; он прячется перед опасностью и появляется вновь, когда опасность уже миновала. Робеспьер – это жрец, и всегда останется только им».
Стоит ли упоминать о Бриссо, Гаде, Барбару и прочих, более темпераментных и резких ораторах?
Чем же объяснить столь повышенное внимание к Робеспьеру? Объяснение простое. Жиронда понимала, что только Робеспьер мог своей железной логикой убедить общественное мнение страны в том, что казнь Людовика XVI необходима и неизбежна.
И действительно, именно Робеспьер развил теорию Сен-Жюста и, подав ее в новом освещении, поставил Конвент перед необходимостью решить: «Или Людовик виновен, или революция не может быть оправдана».
Это была его первая речь по поводу суда над королем. Правда, суд все равно состоялся. И на суде, как и следовало ожидать, король сделал все от него зависящее, чтобы восстановить против себя Конвент и тех сомневающихся, которые до суда еще относились к Людовику с жалостью или сочувствием.
Но, пожалуй, все усилия короля были напрасны, потому что, как сказал жирондист Гора, первая речь Робеспьера «склонила весы национального правосудия на сторону смерти».
А когда после суда Жиронда предприняла последнюю попытку спасти короля и выдвинула «демократический» лозунг – передать вопрос о жизни и смерти Людовика XVI на обсуждение народа, только Робеспьер смог доказать контрреволюционность этой затеи.