Выбрать главу

Бернадский медленно прошел по камере, молча всматриваясь в блестящие глаза Онищенко, и остановился у двери, как бы решая что-то. И вдруг он вышел на середину, поднял руки кверху, сжал кулаки, затем выпрямил пальцы и с воплем крикнул:

- Неужели есть такой Бог, Который может простить мне все, Который может подать мне руку помощи в этот час моей жизни, может полюбить меня?

- Есть такой Бог! - громко сказал Иван и встал на колени. С нар спрыгнули арестанты и тоже встали на колени. А Бернадский упал на пол вниз лицом и стал молиться.

- Боже мой, Боже мой! Неужели у Тебя столько милости, что Ты можешь простить и такого грешника, как я? Неужели и для меня возможно прощение? Прости меня, прости но Твоей великой милости. Я верю, верю, о Боже, что Ты можешь простить меня за все мои преступления. Я вор и разбойник, я хуже вора, я убийца невинных людей. Я убивал матерей и их детей, я убивал стариков. Прости! Прости меня, недостойного! Как разбойника на кресте, прости меня! Прости меня, прими меня!

Совершилось чудо, подобное чуду исцеления Христом слепорожденного: не видел и стал видеть.

Бернадский, вор и разбойник, духовно темный от рождения, сорок лет живший слепым, вдруг прозрел, стал видеть свет Христа. Если бы кто спросил его об Онищенко: кто открыл тебе глаза? Он мог бы сказать только одно: не знаю, кто он. Знаю, что я не видел, а теперь вижу!

Бернадский попытался встать, но не смог; рыдания душили его, и он снова опустился на пол. Два человека подняли его, и он подошел к Онищенко.

- Дорогой Ваня, брат и друг мой! Я теперь должен рассказать о себе все, всем рассказать, ничего не тая, о своих преступлениях.

- Ты много сказал Богу, ты все сказал единому Судье, Который может прощать все.

И Ваня повернул его лицом к двери, где стояли прокурор, следователь и начальник тюрьмы. Они все слышали, они все видели.

- Онищенко, - сказал начальник тюрьмы, указывая прокурору на Ивана.

- Онищенко? - как эхо повторил Бернадский. Начальство молча вышло в коридор.

- Онищенко?! - сказала вся сорок первая камера. Такого в Херсонской тюрьме еще никогда не было. Было чудо, было дивное в очах Господа, дивное в очах людей.

Глава 14. Покаяния в сорок первой камере

Огонь, который принес на землю Христос, был зажжен. Зажжен и ярко разгорался, забирая в свою среду все, что было на пути.

Как только дверь за начальством закрылась, на колени упал один из друзей Бернадского, Лука Сильченко, и с воплем стал исповедоваться:

- Прости меня, Боже! Я убил своего любимого дядю Онисима, и он сейчас стоит у меня перед глазами. С тех пор я стал страшным злодеем: я не щадил ни детей, ни юношей, ни девушек. До сих пор я вижу перед собой девушку с распущенными волосами и голубыми глазами, которая умоляла меня: "Я жить хочу". И я не мог от боли сердца нажать курок пистолета, но я все равно убил ее. И она все время судит меня! Боже мой, Боже. Прости меня, освободи от кошмаров и бессонниц. Омой меня, очисти, помоги. Я готов теперь отдать всю свою кровь, отдать жизнь, чтобы войти в Твой свет. Пусть вся моя жизнь будет принадлежать Тебе, и твори мною волю Твою. Я ничего нестоющий раб твой. Я повинуюсь Тебе. О Боже мой, Боже мой!..

Рыдания и стоны до поздней ночи наполняли камеру. В этот день к пище не прикоснулись. Многие не спали всю ночь и плакали. Некоторые ходили по камере, как бы ища выход на свободу. Но выход был один: раскаяние и в нем обретение свободы.

Утро встретило всех обновленными.

Никто не курил, не было брани. Все верили в скорую свободу и желали слушать чтение Евангелия. И непременно из уст самого Онищенко. И он читал. И в это утро оно звучало, как всеми принятая истина. Все было ясно, все укладывалось, все становилось на место. Не радовались, не молились и не хотели слушать чтение Евангелия только два вора: вчерашние первые приспешники Бернадского. Чувство обиды за своего атамана, закоренелый закон воров - уничтожить предавшего - осенило их умы, глаза и сердца наполнялись ненавистью и жаждой мести. Они сели около параши и сурово смотрели в упор на Бернадского, находившегося теперь вблизи читающего Онищенко.

И от этого в камере не было полной радости и свободы. Но новое брало в свои руки всю жизнь в камере. Когда принесли обед, все поставили миски на стол, выкладывали все, что у них было в сумках, и никто не забирал оставшегося. И когда пообедали, на столе оказалось больше, чем в этот день было подано в камеру хлеборезом и супораздатчиком.