Так вот, с этого чудного мгновения и отсчитывал наш герой свой непрерывно-трудовой научный стаж. Да не просто отсчитывал. Он отмечал юбилеи. Десяти-, двадцатипяти-, тридцатипяти- и сорокалетний. А что было делать? Кто-то должен был подводить итоги. Между тем как-то все получалось, что некому их было подводить. Будущие же биографы еще не родились. Таким образом и выходило, что он сам, изнемогая от хлопот, взваливал на себя дополнительный труд и подводил итоги, которые оглашал у кафедры, а потом публиковал в виде брошюр. (Следует отметить, что подводились итоги не своей, собственно говоря, деятельности, что было бы нескромно, а развития науки за прошедшее летие… что было еще более нескромно, так как можно было подумать, что наука-то и начала развиваться с того момента, как у шестнадцатилетнего отрока зашевелилась в мозгу идея… А может, так оно и было?)
После этого совсем не неожиданно, надеемся, прозвучат несколько фрагментов из речи, посвященной тридцатипятилетнему юбилею, собственного научного творчества и прочитанной перед ученым советом Московского сельскохозяйственного института; для нас она интересна тем, что затрагивает философские вопросы.
Евграф Степанович, как и обычно, расположился рядышком с кафедрой, поскольку по причине малого роста был из-за нее не виден…
«Полагаю, что вопрос о способах раскрытия истин интересует не одних философов, — вопросил он зал, — ведь это насущный вопрос для всякого образованного человека или даже мнящего себя таковым. Вот почему… я решился сделать его предметом своей речи…» Несомненно, публика была заинтригована таким вступлением, и оратор мог спокойно продолжать.
Если и читатель проявит достойный предмета интерес, мы можем также спокойно открывать кавычки. Все же предварительно сделаем добровольное признание. Нигде раньше профессор Федоров (как приятно произносить это сочетание: про-фе-с-сор Ф-фе-до-ров! Проф-фес-сор! Здорово. Не то что там: делопроизводитель, консерватор…) не высказывался с такой категоричностью в пользу математического умозрения как средства постижения истины и против эмпиризма и позитивизма — позитивизма, к которому он, судя по ранним воспоминаниям Людмилы Васильевны, питал симпатию. Сия философская установка пронизывает все позднее творчество Евграфа Степановича, которое, по мнению академика Шубникова а высокий авторитет его в кристаллографии неоспорим, не всегда шло самыми плодотворными путями… Впрочем, вопрос этот дискуссионный, и мы не смеем вторгаться в столь высокие споры.
Собственно, с гимна горнему умозрению и парению мысли и начинает разговор профессор Федоров. Он удивлен будто бы сам, что, занявшись тридцать пять лет назад возвышенными вопросами гармонии фигур, проник в самые недра кристалла. «Уверен, что в ваших глазах представляется весьма странным, почти несообразным, как это гармония математических отношений могла привести к самым центрам естествознания — минералогии в широком смысле, наконец, геологии в еще более широком. В том-то и дело, что то, что кроется в глубоких тайниках человеческого ума, разработка чего ведется как бы независимо от всякого опыта, иногда даже наперекор опыту, часто оказывается более чистою и непогрешимою истиною, чем то, что иногда с громадными усилиями и затратою значительных средств достигается ощупью, как бы без содействия богатых ресурсов человеческого ума.
…Ко всем великим открытиям прошлого века приводило не господствующее направление мышления, но своего рода диссидентство, еретизм в науке. Мы не имели бы XIX века, если бы он не ознаменовался наибольшею свободою научных исследований, хотя бы самых еретических».
В обрамленных густой растительностью устах нашего героя (поседевшей в первый год пребывания в Богословске, как он утверждает, но по фотографиям судя, раньше) хвала еретизму вовсе не звучит неожиданно, что очень кстати в данной главе. Он себя мысленно причислял к великим еретикам в науке. Путь к истине, идущий наперекор опыту, — согласитесь, несколько смело… Но Евграф Степанович взялся доказать это и именно на примере кристаллографии. Весь период развития кристаллографии, отмеченный влиянием Науманна, он считает ошибочным, несмотря на громадный накопленный материал. Вывод же Гесселя — громадный шаг вперед.
«Какой глубоко знаменательный факт! Истиною оказался математический кабинетный вывод, фантазиею же то, что считалось за непосредственный продукт наблюдения, явившийся, однако, при господствовавшем тогда недоверии, чуть не при некотором презрении к уму и его продуктам творчества».
«…Я лично со словом «позитивизм» связал недоверие, почти пренебрежение к стройному человеческому уму, желание поставить его в уровень воспринимающих, пожалуй, отчасти распределяющих приборов, но не заключающих в себе истинного творческого начала, то есть главного орудия в искании истины. С позитивистской точки зрения, как мне представляется, ум не вносит ничего в содержание, а только служит пустою формою, необходимою для передачи воспринятых впечатлений. Все же содержание берется от внешнего объекта. Позитивизм, с моей точки зрения, отверг значение того, что создало его самого.
С точки зрения позитивизма, как я его понимаю, Ньютон, лишенный усовершенствованных и дорогих орудий наблюдения и исследования, ничто по сравнению с заурядным наблюдателем, пользующимся этими средствами.
…У Ньютона, предшествовавшего Конту почти двумя столетиями, мы и сейчас находим материал для поучения… Что же имеем мы от Конта в области точных наук, там, где в наиболее полном виде раскрывается перед нами истина?..
Нельзя не назвать вредною ту философию, когда раскрытие важнейших фактов и истин произошло не при ее руководстве, а прямо вопреки ей, когда наиболее плодотворными оказались именно приемы, ею отвергаемые.
Печально также и то, что приходится, безусловно, отвергнуть ту идиллию, которая довольно часто присваивается науке и почти не находит возражателей. Говорят, будто наука, высший плод человеческого гения, характеризуется плавным и твердым ходом вперед с шага на шаг, не делает шага вперед, не оперевшись на самом незыблемом основании предшествующего опыта, но, сделав такой шаг, уже не возвращается ни на йоту назад, а сейчас же подготовляет материал для следующего шага вперед.
Было бы в высшей степени отрадно иметь в человеческой жизни хоть одно такое установление, на которое действительно можно было положиться с беззаветною надеждою. Но изложенного мною, думается, достаточно, чтобы убедиться, что этого не дает и наука и что на земле все, что есть, несет на себе следы всяческих человеческих слабостей и противоречий.
…Опасаюсь, что своею сегодняшнею речью я из праздника науки сделал нечто вроде скорбного дня. Но всегда первою обязанностью представителя науки считалось высказывать слова чистого убеждения, как бы горьки они ни были. Как религия за церковные праздники чтит дни воспоминания о трагических кончинах святых мучеников, так не можем ли и мы считать за праздники науки выяснение даже таких истин, которые сами по себе способны вызвать огорчение и даже разочарование, лишь бы это были чистые истины».
Глава тридцать седьмая
ПРОФЕССОР
Превосходные и мудрые слова; сквозь снисходительно допущенную горечь светится вера; особенно привлекает мысль, что и наука не спасена от человеческих слабостей и пороков.
Впечатление такое, что произнес их старец, пропитанный десятилетиями опыта, коим предостережен от дальнейших ошибок. Как ни прискорбно, но таково было внутреннее возрастное самоощущение нашего героя. Мы вынуждены это признать. Он рано почувствовал себя старым — к сорока годам, когда покончил с великими своими открытиями. Почему? Избегнем рассуждений о причине и перемахнем через нее к следствию. Не проистекала ли из этого старческого самоощущения острая нервозность непризнания и нетерпение в ожидании реальных знаков признания?
Зато уж теперь, когда долгожданная и несправедливо задерживаемая кафедра была наконец получена, когда его представили на ученом совете как утвержденного профессора, мы, наблюдавшие со стороны всю его предшествующую жизнь (хотя и не ту, что разыгрывалась в действительности, а ту, что повторяется в описании), вынуждены задержаться на минутку и, не сдерживая себя, воскликнуть: батюшки светы, да он рожден профессором!