Что делать, ЕГОЖЕ писал так много…
Что касается облагораживания отношений между учеными, то мы имеем ряд превосходных свидетельств, одно из которых приведем. Это письмо Федорову от профессора математики Тиме. Когда-то он публично оскорбил Евграфа Степановича, разорвав его брошюру «Формулы аналитической геометрии в улучшенном виде». Но с тех пор отношение его к своему бывшему ученику изменилось; когда же тот стал директором, Тиме его даже полюбил. Евграф же Степанович зла не помнил (что, вообще говоря, на него не похоже).
Итак, письмо Тиме.
«Многоуважаемый Евграф Степанович!
Не зайдете ли Вы завтра в библиотеку для присутствия при трогательной сцене: я буду извиняться перед Дементьевым за слово «дурак».
При прежних директорах, когда назовешь его дураком, он не ходил жаловаться, но отвечал обыкновенно тихим голосом: сам дурак.
На что я отвечал ему: «И прекрасно, значит, мы оба дураки».
Нынче он пошел с жалобой к Вам…
Готовый к услугам Тиме».
Да. Ишь ты… «Дурак». То было при прежних директорах. А теперь не смей. Евграф Степанович грубостей между учеными не любит.
Таким образом, директорство Евграфа Степановича Федорова началось и протекало самым благородным образом и с самыми благими результатами.
Две новости омрачили в этот период спокойное состояние его души.
Умер Николай Васильевич Панютин, брат Людмилы Васильевны, который когда-то и познакомил ее с Евграфом, приведя его на анатомирование черного кота. Всю жизнь он проработал земским врачом в провинции.
Умер Карножицкий.
Евграф Степанович пошел на гражданскую панихиду в Минералогическое общество.
Академик Чернышев зачитал там некролог.
«Александр Николаевич скончался при самой трагической обстановке, в запертой квартире, при отсутствии каких бы то ни было людей, так что даже день его смерти остался неизвестен; квартира была открыта случайно зашедшим к нему знакомым, и, таким образом, обнаружилось, что хозяин квартиры скончался».
Те, кто побывал на этой квартире, говорили, что она совершенно пуста, нет даже койки, а на подоконнике стоит однокружный гониометр.
Глава сорок вторая
ПРЕДАНИЕ О КАРНОЖИЦКОМ
Неправдой было то, что он, дескать, гониометр сохранил из любви к минералогии, хотя так и у гроба говорили и расходясь с панихиды; говорили высокоскорбно и многозначительно, подтягивая к шевелюре брови или печально-скорбно выпячивая нижнюю губу. «Это символично…». Он и гониометр сбыть пытался старьевщику, да тот не взял: на кой? Взял койку — складную, железную, на пружинной сетке. На панихиде много собралось народу, а хоронить почти никто не пошел, два-три человека; да еще побрели за катафалком двое-трое — неизвестно кто, их минералоги не знали. Люди бедные, в легких пальто не по погоде, один в шляпе; укрываясь от ветра, он все голову пригибал, и широкие поля хлопали, как собачьи уши. В начале марта морозы спали, но задул ровный и пронзительный ветер с моря; сугробы осели и покрылись ноздреватой и блестящей коркой. Те, кто оставался, постояли на ступеньках церкви, смотрели, как удаляется жалкая процессия. Говорили, подразумевая того, кто в шляпе: «Ну, да ведь известно, с кем он водился…» Он, покойный.
Федоров тоже на кладбище не поехал, недомогал; он прошел в кабинет, заперся; за много лет впервые заперся: тишины захотелось. Походил взад-вперед, лег на кожаный диван, не снимая ботинок и пиджака. Тот, кого увезли сейчас, кого нашли одного в пустой комнате, пустой, как гроб, если не считать гониометра, так что его вроде из одного гроба в другой переложили, который зарыть можно, — и от одного представления этого смертная истома пронизывала Евграфа Степановича, он цепенел, и у него холодели пальцы на руках и ногах — всю жизнь тот человек то льнул к нему, то отпрядал, подражал и поносил; иногда месяцами не появлялся, а Федоров чувствовал его в мире гнетущее и болезненное присутствие.
Вспомнилось Евграфу Степановичу, как он в первый раз пришел. Еще юноша. Долговязый, неловкий, с полуоткрытым ртом. Сидел на стуле, перекладывал ноги и руками все время двигал, то в карманы засовывал, то неловко опускал и держался за ножки стула. Вертел головой, разглядывая обстановку. Он такой и не видывал — и столько книг… Голова его, помнится, была тогда коротко острижена, отчего он совсем мальчишкой казался; усов еще, кажется, тогда не было; это уж позже их отпустил. Потом он, бывало, подолгу не стригся… С длинною гривой похож становился на пьяного дьячка. Да он ведь и родился в семье дьяка. Или священника. Не то в Могилеве, не то в Витебске. Точно не помнил Евграф Степанович, а почему-то надо было сейчас это вспомнить…
И каждое лето стремился он поехать туда, но, не имея денег, выпрашивал командировку в Минералогическом обществе: ему давали, и он производил геологическую съемку Витебской… или Могилевской губернии; да, кажется, и в той и в другой снимал. Должно быть, оп потом и с родителями рассорился, потому что перестал ездить в Белоруссию, брал командировки на Урал и открыл там богатейшие минеральные копи… Купил сюртук, пальто и галстуки, да недолго в них щеголял. Ах! Вот на кого он был тогда похож. Не на дьяка вовсе. На опустившегося музыканта, и он даже знает, на кого именно. На того, что в детстве давал ему уроки скрипичной игры, выходца из Эстляндии… Как же его звали?.. Только Карножицкий был высокий ростом.
В зале еще до начала панихиды хранитель минералогического кабинета Евгений Осипович Романовский, друживший с Карножицким и помогавший ему, показал Федорову письма покойного. Покойный… Теперь уж не прочтешь ему нотации, что, дескать, надо работать, и не исправишь вины, коли виноват перед ним. Федоров письма сунул в карман, а сейчас достал, поднес к глазам.
«Тысячу раз благодарю Вас за присылку денег — сегодня я, признаться, не рассчитывал обедать (как и вчера), потому что, к сожалению, буквально нечего заложить. Я начинаю надеяться, что провидение когда-нибудь сжалится над бедной русской минералогией, ибо не могу не заметить его прямо непонятного вмешательства в мои дела, — не в первый раз уже чувствую себя доведенным до такого крайнего положения, как все эти дни, и не в первый раз уже после двух- или трехдневной (иногда месячной) голодовки, оно невидимой рукой посылает мне обыкновенно неожиданную субсидию, вроде той, которую на этот раз посылает мне Ваше внимание».
Так он голодал! Боже мой, просто голодал, а Федоров не знал о том; вот почему он так порой бывал слаб, что на лестницу взойти не мог… а Федоров думал, пьянки да нечистые ночи. Ведь он блестяще кончил университет, с дипломом первой степени, и его должны были оставить при кафедре, но не оставили, как и самого Федорова когда-то. Очень скоро защитил магистерскую и докторскую диссертации, но работы нигде не мог сыскать; иногда дозволялось ему читать лекции, но бесплатно. Мушкетов пытался его устроить, но даже ему не удалось. Карножицкий про себя говорил, что он самый неуживчивый человек в мире. Говорил это бесшабашно, любил повторять.
А это письмо откуда? С Урала. Вскоре после открытия им изумрудных копей. Он назвал их Евгение-Максимилиановскими.
«Изумруды Евгение-Максимилиановских копей стоили мне страшно дорого: на этих изумрудах я страшно простудился и стал удушливо, даже с кровью харкать, и кашель этот до сего дня не ослабевает, несмотря на лучшие против обычных условий моей летней жизни. Страшно подумать, во что обратится мое нездоровье в Петербурге».
«Придется, вероятно, еще поголодать в Питере, что меня страшно пугает, потому что голодовки меня измучили до последней степени, силы решительно изменяют, а продолжать работу до безумия хочется».
Чем больше читал и пристальнее вчитывался в листки Евграф Степанович, тем больше казалось ему, что никогда не знал, не был даже знаком с человеком, исписавшим их круглым полудетским почерком. С какой простосердечной доверчивостью раскрывал он себя; жалобы его были светлы, а горести чисты; это так непохоже было на того, кого везли сейчас навстречу ветру в катафалке; ни одного дурного слова ни о ком не сказано было в письмах. Некоторые заполнены были формулами; на Федорова повеяло ароматом неповторимости, который его очаровал еще в самых ранних публикациях Карножицкого; он посвятил им рецензию тогда. Он не поленился встать и найти на полке журнал «Записки Минералогического общества» со своей статьей. «Сама избранная тема, — прочел он, — отличается поразительной оригинальностью. Автор ищет правильности и законности там, где мы привыкли видеть хаос»… Та же поразительная оригинальность была в беглых заметках на листках. Евграф Степанович опять лег на диван, развернув листок… «Не стоит заботиться о смерти, ибо в жизни еще есть много хорошего, например минералов, музыки и других вещей».