Выбрать главу

Генрих навестил еще больного Заубуша, даровал ему баронский титул, правда, без земли и без подданных, приблизил к себе еще больше - с тех пор сей человек стал довереннейшим слугой Генриха. Бежать не мог, потому как одноногий, изменить тоже не мог, ибо для кого же? Покинуть? Без имущества не покинешь, все попытки что-нибудь получить уже давно оставил, - в ответ каждый раз император смеялся:

- Зачем земля тому, кому принадлежат все места, где свиньи жируют?* После императора ты - могущественнейший человек в империи!

_______________

* Игра слов. По-немецки: Sau - свинья, Busch - кустарник,

Saubusch - лесные заросли, где много желудей и дикие свиньи

нагуливают жир.

Каждый раз, приезжая в Кведлинбург, Генрих сталкивал Адельгейду с Заубушем. Он любил, когда люди ненавидели друг друга. Привозил Заубуша, чтобы тот укреплялся в ненависти к Адельгейде вблизи. Адельгейда ненавидела Заубуша добровольно, без принуждения. А влекутся друг к другу люди незаметно, и с течением времени ни она, ни Заубуш не могли различить, что же между ними - вражда или любовь? И ждала Адельгейда приездов императора в Кведлинбург с испугом, с ненавистью, а одновременно с затаенным нетерпением: вместе с Генрихом неминуемо должен был приехать и Заубуш.

Наступила зима, не знать уж и какая по счету зима на чужбине для Евпраксии. Времена года - медленные, одинаково печальные, будто плакучие ивы, не приносили ей ничего, даже весть о смерти маркграфа не удивила, потому что умер он для нее в ту, в первую и последнюю, ночь, когда боролась с ним, а потом в отчаянии хотела покончить с собой (да Журина не дала).

Дни были наполнены привычно-бестолковыми спорами отца Севериана и отца Бодо, сдержанными разговорами с Адельгейдой, тоской, раздражительностью, когда не хотела видеть никого, прогоняла прочь даже Журину, не читала книг - новые для себя языки словно забывала в такую пору, язык детства не вспоминала: тяжело было вспоминать, от слов осталась лишь летучая тень, ничего больше.

По ночам над аббатством кричали совы, было страшно и одиноко, Евпраксия нетерпеливо ждала снов, своего единственного богатства. Ее сны брели через реки, проскальзывали под зелеными ветвями деревьев в пущах, пролетали долины, искали Киев, потаенный в золотой грусти церквей.

Зимней ночью приснился ей белый ангел. И руки у него светились золотистым огнем. От радости Евпраксия пробудилась и увидела Журину со свечой в руке.

- У меня уже горит одна, - сонно сказала Евпраксия.

- Принесла еще одну.

- Зачем же сразу две?

- Говорят, император въехал в Кведлинбург. Пусть горят у тебя две, ты ведь княжна.

- Я уже забыла об этом. А император где?

- Не знаю. Не видела его. Видела одноногого.

- Кто это?

- Не ведаю, дитё мое. Страшно что-то мне стало. Понесла тебе свечу.

- Ты не бойся, - сказала Евпраксия.

- Не боюсь, а страшно.

Обе притворялись, будто ничего не знают об одноногом. На самом деле знали уже давно: одна от Адельгейды и баронских дочерей, другая - от монахинь. Да и ожидали все эти годы в Кведлинбурге то ли императора, то ли, может, еще больше - Заубуша. Адельгейда - с давней ненавистью вместе с позднее возникшим и стойким вожделением, женщины в монастыре - с ленивым любопытством. Будет ходить Адельгейда нагая возле прудов? В особенности возле того, четырехугольного.

Император приехал нежданно, средь зимы, приехал в трауре, похоронив жену, въехал в Кведлинбург тихо, заперся во дворце, сестре не дал о себе знать, хотя, казалось бы, должен был делить траур совместно, да и для скорби душевной аббатство больше подходит, чем большой пустынный дворец, холодный, темный, чужой.

Откуда взялся в аббатстве Заубуш и почему очутился там сразу в ночь императорского приезда? Журина проходила через двор аббатства; в темноте тускло белели каменные аркады; она неслышно ступала по плитам; осталось пройти еще немного под аркадами и свернуть на половину Евпраксии, но ее будто ждали в затененном переходе, навстречу качнулась высокая гибкая темная фигура, прерывисто простучало по камню: стук-стук, и она тут же догадалась, что это Заубуш, хотя прежде никогда не видела его и не слышала стука его деревяшки, даже не знала, носит ли он деревяшку или просто прыгает как-то на одной ноге, а может, носят его, как барона, первого приближенного императора, в золоченой лектике. Темная фигура, стук деревяшки по каменным плитам, неожиданное ночное видение - Журина испугалась и остановилась. А он подошел к ней, стал всматриваться в лицо, глаза у него были большие и темные. Журина вдруг вспомнила разговоры монахинь про то, что Заубуш отличался незаурядной мужской красотой, чьей-то чужой красотой, а тут вспомнила и подумала: вот - появился, и враз подтвердил все рассказы о себе и ее худшие предположения, потому как нахально протянул руку к лицу Журины, взял ее за подбородок, спросил удивленно-недоверчиво:

- Так это ты - княжна русская?

- Не видишь? Ее мать.

- Еще лучше. Иди-ка ближе.

Неожиданно почувствовала в себе дерзость.

- Подойди сам! - ответила с вызовом.

Он засмеялся.

- Деревяшка мешает. Хочу, чтобы ты.

- Я не хочу.

- Заставлю.

- Никто не заставит.

- Мне это нравится. Глянь-ка на меня. Я - Заубуш. Слыхала?

- Догадалась.

- Значит, договорились. - Он попытался схватить ее руку, Журина не далась.

- Не со мной.

Рванулась в сторону, побежала от страшного барона, легко, быстро, словно вспугнутая девчонка. Вдогонку услышала:

- Сто тысяч свиней! Найду тебя!..

Такой вправду найдет. Станет выстукивать деревяшкой по каменным полам всю ночь, пока не доберется до ее келийки, и никто не придет на помощь, и воевода ее не будет ведать о том, что случится, не прибежит, не защитит, не взмахнет, скособочась, мечом. Растерянная и устрашенная, зажгла свечу, пошла в ложницу Евпраксии, теперь вот разбудила княжну, навыдумывала что-то про две свечки, мол, в честь прибытия императора, а у самой все содрогалось от темного предчувствия.

- Посижу немного возле тебя, - попросилась она. - Потому как спать не могу, тревога какая-то в сердце, темно вокруг, все чужое нам.

- А мне снился ангел, и руки у него светились, - сказала, радостно улыбаясь, Евпраксия. - Спала или не спала - не знаю. Твои руки светились. От свечки.

- Ты чистотой светишься, дитё мое, вот и снится тебе такое.

- Нет. Часто мне снятся страхи... И Киев тоже снится. И твои песни грустные слышу сквозь сны. Чаще всего та: "буду степью брести, как голубка, ворковать..."

Остаток ночи они провели меж сном и бодрствованием. Журина все глубже погружалась в тревогу, готова была еще до рассвета бежать в город, к жилью дружинников, разбудить Кирпу, рассказать ему обо всем, что случилось. А Евпраксия воображала себя далеко-далеко отсюда, видела и не видела Журину, слышала и не слышала ее приглушенный голос, что-то другое виделось и слышалось ей, сердце ждало чего-то, она удивлялась, почему медлит утро, будто новое утро должно было изменить всю ее жизнь, покончить с этой жизнью, в монастыре, чужой, расплывчато-неустановленной, ввергающей в отчаянье.

Утро пришло серое, холодное и безнадежное. Клочья мокрого тумана окутали аббатство, смешались с камнями - не разберешь, где туман, а где камень. Давило на душу, убивало желания и надежды, теперь хотелось вернуть ночь, сон, забытье.

И день был таким, как всегда, не принес ничего нового, аббатство в провалах густого тумана замерло, ждало, прислушивалось.