Сбоку багровела калина и доносился немолчный шум Бирушки. Небольшая речка, а все ворчит, и ворчит, и ворчит.
Козули не видать. Показались на дороге какие-то люди. Они были в чумарках из толстого домотканого сукна. Украинские бараньи шапки были у них нахлобучены на самые глаза, и говорили они по-украински. Мы повстречались и разошлись. Я не заметил этой встречи: я был занят мыслями о козуле. Я даже не подумал, что эти украинцы здесь, в тайге, находятся за десять тысяч километров от родины, — одинокие листья, оторвавшиеся от веток родимых. Потом сообразил, повернул и догнал их.
— Здоровы булы, дядьки! — крикнул я.
Я думал, они тоже будут хоть немного поражены и обрадованы, неожиданно услышав в тайге от незнакомого охотника родной язык. Однако они не удивились. Один, постарше, ответил мне по-еврейски:
— Шолом алейхем! Это не вы козулю убили? Тут, говорят, видели козулю, подстреленную у деревни.
Это оказались жители Бирушки, — двое старожилов-украинцев и один еврей.
В этот момент я совершил предательство: я дезертировал с охотничьего поста в ответственный момент и оставил поиски козули. Я понимал, что Александр Акимыч и Михаил запрезирают меня, но все же я не хотел упустить случая побеседовать и пошел с бирушкинскими.
Уже было видно и сельцо — белые хаты, крытые соломой, колодцы с журавлями, плетни из лозы, — совсем Украина.
— Ну, как? Жить можно? — спросил я у дядьки-украинца.
— А як же? — отвечал он. — Земля здесь добрая. Все уродить может. Только дуже запоганена. Порядку немае.
Еврей перебил его:
— Они уже тут годов пятнадцать живут, — сказал он, указывая на украинца, — и действительно знают, что земля хорошая. Жить можно. Трудно только.
У еврея была обыкновенная внешность украинского мужика: короткая чумарка, подвязанная красным кушаком, баранья шапка, тяжелые чоботы на ногах. Это был мужик с грубым мужицким голосом, но в говоре его было что-то не деревенское.
Он коротко рассказал мне кое-что из своей биографии. Он когда-то окончил университет. Накануне государственных экзаменов его исключили за участие в беспорядках. С тех пор прошло лет двадцать пять. Теперь ему около пятидесяти. Он жил уроками в глухой провинции на Украине и занимался общественной работой. Вдруг разнеслась весть о колонизации Биробиджана. Он принял это на свой счет:
— Говорили, что это дикая страна, что это не для евреев дело. Поэтому я решил поехать.
— Ну, и как?
— Как видите, второй год живу, и ничего. Было, правда, очень круто — от ливней, от москитов, а главное от головотяпства. Многие разбежались, но я-то уж теперь знаю, что в Биробиджане, кто хочет работать, может жить. Ось забачите мою хату! — сказал он, внезапно переходя на украинский язык. — Найкраща хата на всему сели. И жинка моя работница! Як приехали, так зануждались. Жинка белье стирать ходила та понемногу заробляла. Ось мы и вытягнули. А теперь живем.
Я был у него дома. У него чистенький домик, опрятный двор. В доме никаких следов бывшей городской жизни, никаких перин в грязных наволочках, кроватей с никелевыми шариками, колченогих венских стульев, засиженных мухами олеографий. Ничего, никакого обоза из прошлого. Крестьянская мебель — скамьи, табуреты. В углу — гора еще не убранной картошки, кадка шинкованной капусты, венок луку, коса, топор, горшки у русской печки, кочерга. На стене полочка книг.
— А чем же тут, скажите, плохо, раз тут все есть? — сказала мне его жена. — Вот я на той неделе пошла к речке воду набирать. Зачерпнула, смотрю — в ведре две щуки. Тогда я сказала детям, они наделали себе крючков, пошли и принесли семьдесят две штуки рыбы.
— Ну, и что было?
— А что было? Половину соседям роздала, у кого не было времени итти самим наловить, остальное сами съели. Хватило на неделю…
— Целую неделю была пятница! А как же? — прибавила она смеясь. — Тут же от сотворения мира никто рыбу не ловил. Ну, и наплодилось.
Я потом побывал чуть ли не у всех евреев на Бирушке. Я видел чистенькие хатки украинского типа. Был я и в жалкой лачуге, вход в которую лежит через хлев. В маленькой комнатушке, где второго стула некуда поставить, живет семья из восьми душ, а в углу лежит теленок.
Отец и старшие дети были в поле, я застал мать и трех мальчуганов. Мать шьет. Она с утра до вечера шьет для заказчиков-крестьян. У ней желтое лицо, но в глазах ласковая живость. Она заметила, что у меня на куртке вот-вот оборвется пуговица, и стала ее пришивать. Теленок в это время повел себя скверно. Она сказала:
— Осенью будет дом. Мы будем строить дом.