Выбрать главу

Мысли его путались. Как быть? Чего держаться? Золотыми нитями притягивала к себе власть; однако соблазн стоять в рядах презренных манил к себе ласково, но упорно. Заманчиво совсем сбросить броню, но и красоваться в золотых латах – тоже великое искушение и утеха.

Тот сон, что часто грезился ему наяву, возник снова. Ему привиделось, будто он скользит все в том же призрачном танце, герцог держит одну его руку, рабби – другую. А там впереди, разве то не отец его, фельдмаршал с сорванными эполетами, позвякивает в такт сломанной шпагой и размахивает родовыми грамотами? А тот монах позади, тот капуцин, ведь тоже его отец! Странно, что никак не распознать – сломанная ли шпага или четки висят у него сбоку? Но кто это там впереди с жиденькой бородкой, кланяется ему, так смешно подпрыгивая в долгополом кафтане? Должно быть, Исаак Ландауер. Нет, это не Исаак Ландауер, а Иезекииль Зелигман. Он пришел поблагодарить, он отвешивает шутовские поклоны, низко приседает и целует полу его кафтана, у него такой комичный и жуткий вид, когда он улыбается изувеченным пыткой лицом и, приседая, метет кафтаном землю.

Усилием воли Зюсс стряхнул с себя сумеречное оцепенение. Надо увидеть мать. Решать сразу нельзя; цифры и расчеты здесь ни при чем. Надо отдохнуть от этих мыслей, опомниться от этих глупых снов, надо поглядеть в лицо матери.

Он направляется к ней, но на пороге его встречает рабби Габриель. Широкое лицо кажется не таким каменным, как обычно, не так глубоко врезаны над приплюснутым носом три борозды, даже суровость его кажется мягче, теплей, человечней.

– Ты, должно быть, собираешься донести на меня? – спрашивает он насмешливо. – Твоя карьера только выиграет, если ты предашь меня церковному суду за то, что я так долго удерживал в ложной вере христианина по рождению.

И, видя, что Зюсс сделал решительный шаг вперед: – Или ты собираешься свести счеты с матерью? Побранить за то, что она так долго молчала? Поблагодарить за отца-аристократа?

Дикая, безумная ярость закипает в душе Зюсса. Как смеет этот человек предполагать, что он поспешит шмыгнуть под крылышко христианства?

Сколько иронии в его блекло-серых глазах, взирающих с недоступной высоты – так смотрит наставник, уличивший своего глупого питомца в нелепой, неискусной лжи. Уж не думает ли он оспаривать его еврейское происхождение, отмести, точно суетный обман, его жертву, его великие чаяния, коварно лишить его священного достояния?

Его возмущение против рабби, хоть и смутное, было искренне. Впервые он чувствовал, что прав перед ним без всяких уловок, впервые тот издевался над ним без оснований. Исчезла гнетущая скованность, которую обычно он ощущал в присутствии каббалиста, и вот внезапно явилось решение – долго неосознанным таившееся во мраке, возникло ясно и точно, как нечто должное, непререкаемое.

Ровным, деловым тоном он сказал:

– Я еду в Гирсау. К Ноэми.

Старик в изумлении рванулся к Зюссу. Лицо прояснилось, и с недоверчивой, но почти добродушной насмешкой он спросил:

– Мстителем Эдому?

Зюсс был невозмутим. Без горячности, убежденно и твердо он ответил:

– Она хочет меня видеть. Я предстану на ее суд.

Рабби Габриель взял его руку. Увидел его лицо. Увидел нечистое, неправедное, суетное. Но под этим увидел иное. Под кожей, мясом, костями впервые увидел иное, увидел свет.

– Да будет так! – сказал он, и голос его снова звучал сердито. – Поедем, пусть увидит тебя дитя!

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЕРЦОГ

По берегу Тивериадского озера прогуливался с любимым учеником своим, Хаимом Виталем, калабрийцем, учитель Каббалы, рабби Исаак Лурия. Из Мариамского источника напились мужи и выехали на озеро. Рабби говорил о своем учении. Умы их витали над озером, челн не шевелился. Воистину чудо, что он не тонул, ибо тяжесть жизни миллионов лежала на учителе и его слове.

Назад к источнику Мариам возвратились мужи. И напились снова. Тут вдруг струя изменила течение. Она взлетела в воздух дугой из двух отвесных лучей и одного поперечного. Внутрь дуги вступил рабби третьим отвесным лучом. Так из него, вкупе с источником, образовалась буква Шин, зачинающая имя бога всевышнего, Шаддаи. И буква все росла и простиралась над озером и простиралась над миром. Когда ученик Хаим Виталь опомнился от смятения, струя била по-прежнему, но рабби Исаака Лурия не было.

И это среднее звено священнейшей буквы было единственное, что он запечатлел из своего учения. Ибо слова его учения падали с уст его и были точно снег. Вот он здесь, он бел, он сверкает и дает прохладу; но удержать его нельзя. Так падали с уст его слова учения, и удержать их было нельзя. Рабби их не запечатлевал и не потерпел бы, чтобы другой запечатлел их. Ибо запечатленное есть искажение и смерть изреченного. Так и писание не есть слово божие, а личина и извращение, оно подобно валежнику перед живым деревом. Лишь в устах мудреца оно восстает и оживает.