Я понял, что Гейнц больше ничего не будет мне приносить, но его нельзя упрекать за это: в лагере все всё меняли, чего ради Гейнц станет заниматься благотворительностью?
- Завтра снова принесу тебе груши, - сказал Гейнц и набил самодельную трубку.
- Табак? - спросил я и показал на мешочек, а Гейнц сказал, что табак он выменяет на свою вечернюю пайку, а в этом мешочке соль. Потом он достал свой котелок, худую консервную банку с дырками, замазанными глиной, - у меня была такая же посудина - и пошел к колодцу. Я догадался, что он выпьет сейчас литр солевого раствора, а потом на полночи свесит ноги с нар, чтобы они разбухли.
По слухам, циркулировавшим в лагере, те, кто страдает водянкой, будут освобождены из лагеря в первую очередь. Когда возник слух, что больные водянкои будут освобождены раньше всех, я, как и многие другие, раздобыл соли и заставил себя проглотить порцию рассола, но после этого мне стало так худо, что я отказался от такого пути к свободе и предпочел снова выйти на строительство шоссе.
Вернулся Гейнц, по его искаженному лицу и полуоткрытому рту было видно, что он уже напился соли.
В его котелке булькала вода. Снаружи донесся шум: это вернулась в лагерь последняя рабочая команда - они трудились на обжиге кирпича. А Гейнц тем временем уселся на нары, задрал штанину и без всякого усилия вдавил правый указательный палец в ногу чуть выше колена, он с удовлетворением посмотрел^на глубокую ямку, которая, словно след в мокрой глине, осталась на его водянистом, бледном, как воск, теле, а потом медленно затянулась.
- Через месяц я буду дома, - сказал он.
- Или в земле, - сказал я.
- Ради свободы приходится идти на риск! - сказал Гейнц, и вдруг, кяк ужаленный, он закинул голову и закричал - слова вырывались из его рта, как пули, - что он не желает всю жизнь гнить здесь, на Кавказе, русские хотят только одного, чтооы все мы передохли, и он прокричал прямо мне в лицо, что есть такие подлецы, которые предают своих товарищей и выслуживаются перед русскими.
Потом он понизил голос, вскочил с нар и прошипел, что на родине с этими типами сумеют рассчитатьсякогда-нибудь Германия снова поднимется, он дает руку на отсечение, что так и будет, и снова начнется великий поход, и тогда каждый, кто предавал свои народ русским, будет отдан под суд, каждый, каждый, каждый. Гейнц потрясал кулаками, и у него изо рта тянулась ниточка липкой слюны. У меня зачесались кулаки, мне захотелось ударить его кулаком по лицу, но я совладал с собой и пошел к выходу.
- Больше ни одной груши не получишь, сука. - закричал Гейнц мне вдогонку, а я крикнул ему в ответ, что мне плевать на его груши, вышел наружу и с шумом захлопнул за собой двери барака.
Солнце садилось, пылающие облака обступили вершины гор, словно бархатом окутали кроны дубов.
Я поглядел в ту сторону, где была родина, которую я так плохо знал. Я был одним из немногих пленных, кто еще не получил письма, и мне было неизвестно, живы ли еще мои родные, переселились ли они куданибудь, а если переселились, то куда. Внизу по шоссе проехали грузовики, должно быть к буровой, значит русские снова станут работать всю ночь напро_ лет! Будем ли мы завтра работать вместе с ними.^ Поглядим. Вот и еще один день прошел, такой же день, как и все другие, подумал я устало, один из неизменно одинаковых дней в плену: подъем, умывание, перекличка, работа, еда и, наконец, сон оез сновидений. Все было как всегда, и каждый день был похож на другой - неразличимая череда неразличимых дней, и ни один не обещал мне ничего нового Правда, шоссе было закончено, но иначе и быть не могло: все когда-нибудь кончается, вот и окончилось строительство шоссе, когда-нибудь окончится и плен - это серое, однообразное, монотонное время эта мертвая, мертвая полоса в жизни человека (мертвая - иначе не скажешь!), однообразная, как однообразна русская степь под снегом.
За колючей проволокой тяжело вышагивал часовой Я подумал о всех караулах, которые мне пришлось нести за время солдатчины, и не позавидовал ему Они в общем неплохие ребята, эти Иваны, подумал я, и это очень порядочно с их стороны, что они не заставляют нас работать день и ночь, как работают сами. И тут я услышал голоса и шаги на лагерной дорожке. Это"Калле и Пауль возвращались из слесарной мастерской. Они говорили громко, наверное, снова спорили о политике, о которой я ничего не желал слышать.
Я подошел к ним.
- Что нового? - спросил я.
- В Нюрнберге объявлен приговор, - сказал Пауль и переложил кувалду с одного плеча на другое.
- Ну и что? - спросил я, только чтобы что-нибудь сказать.
- Главарей повесят! - сказал Калле.
- И поделом, они это заслужили! - сказал я, и оба, Пауль и Калле, кивнули утвердительно.
Германия впервые
7 октября 1949 года, образование Германской Демократической Республика
О создании Германской Демократической Республики я узнал в антифашистской школе в Латвии. И хотя я еще был в советском плену, я чувствовал себя более свободным, чем когда-либо прежде. Прибыл я в школу осенью 1947 года.
В бараке лагеря я всегда читал вслух газету для военнопленных, я и не знал тогда, что в Советской Армии это поручают специально выделенному политическому агитатору. Не удивительно, что, когда политработник нашего лагеря спросил меня, не хочу ли я учиться в антифашистской школе, я в первый момент растерялся, а потом, сидя в вагоне, упрекал себя, что пошел против совести, согласившись посту* пить в эту школу, полный жажды знаний и одновременно недоверия, прослушал я первые лекции по ис"
тории Германии и невольно был захвачен тем, как необычно, по-новому преподносили нам этот предмет. Когда же я прослушал лекции по политической экономии и почитал объемистые тома "Капитала", у меня будто пелена спала с глаз: ведь тут был ответ на все мучившие меня вопросы, и все извивы и сложности моей жизни стали простыми, зримыми, как парта, за которой я сейчас сидел. Наконец-то я прозрел и мог смело заглянуть в самую суть событий.
Наша учеба в школе длилась полгода, а затем меня спросили, хочу ли я вернуться домой или остаться работать в школе. И я остался и отсюда, издалека, следил за всем, что происходило в моей стране, которая теперь стала мне особенно близкой и родной, и с возмущением видел, как в одной части Германии вновь вырастают ядовитые зубы дракона и как эта половина страны отделяется от другой, вбивая клин за клином между немцами и немцами...
Бизония, Тризония, денежная реформа, образование на Западе сепаратного государства - эти новости не давали нам уснуть по ночам, но вот пришла добрая весть: на востоке Германии народ создал свое государство.
Стояло погожее октябрьское утро. Как и всегда в будние дни, мимо голубого дощатого забора шли на работу в поле латышские крестьяне. Потом мы сидели по своим баракам, сгрудившись вокруг репродуктора, а в полдень поздравить нас с рождением демократического государства пришли латышские пионеры. Ясноглазые, с льняными волосами, держа в руках огромные букеты желтых и красных цветов, бежали они по дорожкам лагеря. У клуба, перед портретом Вильгельма Пика, они остановились и, легонько подтолкнув друг друга, крикнули: "Вильгельм Пик - урра-а-а-а!", а потом курносая девчушка снова крикнула: "Вильгельм Пик - урра-а-а-а!", и ребята подхватили: "Вильгельм Пик - урра-а-а-а!", размахивая своими желто-красными букетами.
На глаза у нас навернулись слезы, никогда еще мы не испытывали такого волнения. Так мы и стояли, оробевшие, растерянные, перед латышскими ребятами, которые кричали свое "ура" в честь президента немецкой республики. Время шло, а мы все стояли с влажными глазами, и вдруг дети бросились к нам, обняли нас и протянули нам цветы.
Вечером забрать ребятишек пришли крестьяне, один из них вышел за ограду и протянул нам руку.
Впервые латышский крестьянин жал нам руки.
Он сказал "до свидания" на ломаном немецком языке, жестко выговаривая слова, затем повернулся, словно решив, что и так сказал слишком много, и удалился. Ребята на прощание кивали нам. В тот день я понял: что бы ни случилось, эта республика - моя республика!