В середине декабря 1949 года наша школа была распущена. Мы долго тряслись в товарных вагонах.
Двадцать второго декабря мы прибыли в этапный лагерь Гронефельде под Франкфуртом-на-Одере, а двадцать четвертого я, отныне гражданин Герман"
ской Демократической Республики, выехал в Берлин, чтобы оттуда отправиться в Веймар, где теперь жили мать и сестра. Я стоял, зажатый в массе усталых, раздраженных людей, паровоз пыхтел и сопел, как астматик, воздух в вагоне был тяжелым от пота и угольной пыли, я мечтал...
Мечтал о часе свидания, о новой жизни, в просветы между платками и всевозможными фуражками моих спутников я следил за узкой лентой серой равнины. Так вот она, моя родина! Здесь, по левую сторону Одера, я видел ее впервые. Кое-где среди равнины мелькали ручьи с ивами и ольхой, на лугах чернели лужи, с полей взлетали вороны.
Внезапно поезд резко затормозил, мы повалились друг на друга, мужчины чертыхались, женщины визжали, началась тщательная проверка багажа и документов - мы подъехали к Берлину. Мне удалось пробраться к окну. Поезд тронулся, и теперь я видел редкий лес, по большей части сосны и березы, серую землю, рассеченную булыжной мостовой, загородные поселки сплошь из покосившихся домов с дырявыми толевыми крышами, потом и эта серая равнина осталась позади и пошли бурые и красно-коричневые горы битого кирпича, еще хранившие запах гари. Началась пустыня из щебня и пепла, мне стало страшно. Новороссийск был сильно разрушен, но то, что я видел здесь, даже городом нельзя было назвать. Это была груда размолотых камней. "Берлин", выдохнул мой попутчик: эти развалины были когда-то его родным городом. Его губы подергивались, он отвернулся. Так вот он, Берлин, его восточные кварталы, а темный пустынный вокзал без крыши, мимо которого полз поезд, назывался Силезским вокзалом.
Поезд тащился до одурения медленно, мной владела лишь одна-единственная мысль: не приведи господь жить в этих развалинах! "Всего этого не убрать и за сто лет", - беззвучно прошептал мои товарищ. От кирпичей исходил запах дыма и золы.
В небе кружили вороны. Над мусором и щебнем поднимался столб пыли. Я молча смотрел в окно.
Вокзал Фридрихштрассе был конечной остановкой. Мы прибыли сюда в полдень, а поезд на Веймар уходил только вечером. Поэтому я решил^ повидать своего единственного знакомого, который прежде жил в Берлине: это был тот самый приятель, который, прочитав однажды мои стихи, посоветовал^ мне заняться изучением "Эдды". Я помнил его старый адрес в Целендорфе, в западной части Берлина, и на авось поехал туда. И дом и его хозяин ^оказались на своем месте. Я очутился в небольшой изящной вилле.
- Боже милостивый! - воскликнул мой знакомый, элегантно одетый господин лет шестидесяти.
Когда я назвал себя, он воззрился на меня в полном изумлении.
- Вам удалось вырваться из русского ада?
- Как видите, - ответил я.
- И вы, само собой разумеется, немедленно едете дальше, на запад! воскликнул он и потянул меня в дом.
- Да нет же, - сказал я.
- Но в Западном Берлине вам едва ли удастся обосноваться, - объяснил он.
- Да я и не стремлюсь сюда, - сказал я.
- Вы что, собираетесь эмигрировать? - удивился он.
- Да нет, я еду в Веймар, - сказал я.
Он отпустил мою руку и воскликнул:
- Но вы же не вернетесь добровольно в русскую зону теперь, когда вы в безопасности!
Я засмеялся.
- Разумеется, я буду жить в Германской Демократической Республике.
Мой знакомый уставился на меня, точно увидел перед собой умалишенного. Внезапно у него, видно, родилась какая-то идея. Он удалился, но вскоре вернулся с полным подносом и стал молча накрывать на стол. Храня многозначительное молчание, расставил молоко и мед, масло, печенье, булочки, пралине, шоколад, ветчину, печеночный паштет, колбасу и, наконец, налил черный кофе.
- Нэс-кофе, - сказал он. - Вы пили когда-нибудь нэс-кофе?
Мне пришлось сознаться, что нет, не пил.
Он с сожалением покачал головой и сказал:
- О-о, нэс-кофе! - Его лицо просияло: он слагал оду.
- Нэс-кофе, - начал он, - лучший в мире кофе, просто сказочный, американский! Высыпаешь порошок в кипящую воду, и он полностью растворяется!
Никакого тебе утомительного процеживания, ни осадка или там накипи чистейший крепкий черный кофе, лучше, чем в кофеварке. Великолепно, не правда ли?
- В самом деле, это удобно, - сказал я.
- Нэс-кофе, - повторил он еще раз и, держа баночку большим и средним пальцами правой руки, щелкнул по ней указательным пальцем левой так, что она, сверкнув серебром, обернулась вокруг своей оси. Затем он торжественно поставил банку возле моей чашки, показал на уставленный яствами стол и произнес: - Ну-у!
Ничего больше, только: "Ну-у!" Очевидно, он надеялся, что этот кулинарный аргумент сразит меня наповал. Я намазывал булочку и неторопливо расспрашивал его о всяких мелочах. Он односложно отвечал. Когда я откусил кусок, он сказал укоризненно:
- Как вы можете ехать в русскую зону? Очевидно, вы их совсем не знаете!
- Почему же, - ответил я, - я внимательно следил за развитием событий, которые привели к созданию Федеративной Республики там и Германской Демократической Республики здесь, я изучал обе правительственные программы и...
- Но ведь это политика, это же все чепуха! - воскликнул он раздраженно, накладывая сбитые сливки в чашку с нэс-кофе. - Поймите, мой дорогой, все это сущий вздор, важно, как ты живешь!
- Вот именно, - сказал я, - только я понимаю под этим нечто большее, чем сбитые сливки и нэскофе!
- Я тоже, - сказал он, - например, свободу!
- Например, свободу, - повторил я, - только, спрашивается, для кого!
- Для души, для ума, - ответил он и, по-видимому осененный новой идеей, повел меня в соседнюю комнату и стал показывать свою библиотекутем же жестом, каким предложил мне полюбоваться уставленным яствами столом, но только не добавил при этом: "Ну-у!" Особо он указал на книжную полку, где в одной шеренге выстроились свидетели его свободы: Элиот, Камю, Паунд и многие другие писатели, которых я не знал, а среди них, смотри-ка, Биндинг и Юнгер - эти-то двое были мне хорошо знакомы! Я читал имена авторов и названия книг, а мой знакомый безмолвно ждал. Наконец он все же произнес свое: "Ну-у!"
- Ну-у! - повторил он. - Вы удивлены, не так ли? Этого вы не увидите в русской зоне никогда!
- Биндинга и Юнгера наверняка не увижу, - сказал я, - и считаю, что это правильно!
Он же находил, что это неправильно. Конечно, он соглашался, что Юнгер изрядно мрачноват, а Биндинг, несомненно, имеет довольно прямое отношение к национал-социализму, но все-таки оба неотделимы от истории немецкой культуры, а свобода якобы в том и заключается, чтобы предоставить слово и таким писателям. Я спросил его о Марксе, о Ленине, о Шолохове, должно быть, это его рассердило, и он в третий раз протянул: "Ну-у..."
- Ну-у... - протянул он. - Вы сами скоро поймете, как заблуждались: сама жизнь вас переубедит. Максимум через год ваша русская зона развалится!
Я улыбнулся.
Вдруг он снова взял мою руку.
- Боже мой, - сказал он, - вы подпали под влияние русских, это чувствовалось еще во время войны, через это проходит каждый. Вы же интеллигентный человек, для вас там нет поля деятельности.
- А я убежден в обратном, - сказал я и попы* тался объяснить ему, что осмыслил свою жизнь, лишь начав изучать марксизм, и что только в плену понял, для чего и зачем мы живем.
Теперь улыбнулся он.
- Это стандартные фразы, - сказал он с таким жестом, будто что-то отшвыривал в сторону, - это стандартные фразы, их обычно пускают в ход, когда пытаются осмыслить что-нибудь новое, - повторил он и пододвинул мне кусок яблочного торта. - Через год, когда вы хорошо узнаете ваше государство, вы будете думать совсем иначе, дорогой мой.
Он пронзил меня взглядом.
- Впрочем, мой дом всегда остается для вас открытым, и мы будем считать, что ничего не случилось, - с расстановкой сказал он.
Я встал. Я торопился, но подгоняло меня не только время.
- Вы снова будете писать стихи? - спросил он.