Ибо разве не он сам, своими руками создал для себя все в жизни? Отец его, секретарь городского суда в Кельне, не оставил в наследство трем своим сыновьям ничего, кроме бедности. Даже образование они получили только благодаря случайным благодетелям. Но разве мало было людей с образованием? Разве мало было таких, как Конрад Аденауэр, что учились в кельнской гимназии Святых Апостолов, а потом штудировали право в Фрейбурге, Мюнхене, Бонне? Разве мало было в Германии адвокатов, обычных, заурядных людей?
Он не был богат. Лицо его отмечено скорее печатью упрямства, нежели привлекательностью. Никто в те времена не отмечал его умственных способностей. Но он знал, чего хочет. Он был последователен в своих действиях, умел доводить начатое до конца. Сорок лет — слишком длительный отрезок времени, чтобы возродить в сердце те чувства, которые в нем тогда бушевали. Любил ли он Эмму Вайер, ставшую его женой? Очевидно, любил, если подарила она ему троих детей, двух его первенцев — Конрада и Макса — и дочь. И возможно, только случайному сплетению обстоятельств должен быть он благодарен за то, что его первая жена Эмма Вайер была родственницей Валлрафов, богатейших тогда людей в Кельне, родственницей кельнского обер-бургомистра Макса Валлрафа. Даже если допустить, что Валлрафы сами выбрали себе в зятья тридцатилетнего адвоката Аденауэра, у которого на лице не отражалось еще в те годы ничего, кроме упрямства, то и тогда — разве не его в этом заслуга?
Да он, собственно, об этом и не думал. Знал только, что всегда держал свою судьбу в собственных руках, был, как говорят в Америке, селфмейдмэном — человеком, который сам себя сделал.
Когда умерла Эмма, он женился на Августе Цинсер — милой Гусси, которая помогла ему в самые тяжелые годы. Теперь уже выбирал не он — выбирали его, потому что он был обер-бургомистром города Кельна, самым молодым бургомистром в Германии — ему было всего лишь сорок три года, а Гусей была дочерью профессора дерматологии Кельнского университета — и все. И опять же только случай виноват в том, что Лени — сестра Гусси — стала вскоре супругой американского миллионера Джона Макклоя. У Цинсеров были еще какие-то родственные связи с известным банкирским домом Моргана, но разве это ему помогло в те злосчастные двенадцать лет? И вообще, помог ли ему кто-либо выстоять после того, как в тридцать третьем году гитлеровцы устранили его с поста обер-бургомистра Кельна?
Ему намекнули, чтобы он исчез с политического горизонта, скрылся, от него требовали эксода, возвращения туда, откуда были родом все Аденауэры, возможно в тот маленький городок Апенау в горах Эйфель, где живут лесорубы, где мужчины курят глиняные трубки, а женщины по сию пору ходят в юбках с фалдами и в кружевных чепчиках.
Долго блуждал он по Германии, но все-таки добился разрешения жить неподалеку от Кельна, города, в котором родился, где достиг в жизни всего, где все потом потерял.
Когда-то он мечтал стать живой легендой, мечтал стать канцлером, железным канцлером, как Бисмарк, было время — он занимал пост председателя Прусского государственного совета и до канцлерства оставался один какой-нибудь шаг. Теперь у него ничего не осталось, кроме одиночества, застарелого катарального бронхита весной и осенью и назойливых болей в ногах и затылке.
Хотелось все забыть. Подобно Зигфриду в «Нибелунгах», забывшему обо всем после того, как прекрасная Гутрун поднесла ему чашу с напитком забвения. Любил перечитывать Плутарха и Сенеку. Наслаждался зрелищами величия и стоицизма. Снова и снова внушал себе: «Выстоять! Перебороть все! Упорством. Одиночеством. Жестоким отречением от всего!»
Старость приближала его к вечности. В молитвах он часто вспоминал о ней. Хотя теперь уже отлично знал, что вечности не существует. Есть пустота. Бездонная пустота, черная и безнадежная, как одиночество, как молчание, как тишина. Но в то же время знал, что только там спасение. Поэтому и жаждал одиночества. Не желал ни во что вмешиваться. Кто это сказал: «Мы, немцы, не умеем хорошо жить, но умирать умеем прекрасно»? Смерть, пускай самая что ни на есть прекрасная, не привлекала его.
Жить!
Где-то еще шла война. Где-то лежал мертвый большой город, которым он некогда управлял. Где-то в весенних немецких лесах обрастали травами непогребенные трупы солдат — немецких и чужих. Какое ему до всего этого дело?
Жить!
Благоухание влажной земли в саду. Дыхание Рейна, невидимого меж зеленых холмов. Вечно прекрасная молодая листва на деревьях. И цветение роз. Бутоны, туго свернутые лепестки белых, черных, багряных роз, их медлительное, как поступь, колыхание, их выпрямление и красование. Жизнь казалась ему розой, лепестки ее — годами. Он перебирал годы, как перебирают лепестки; годы были совершенны, были безгрешно-прекрасны.