Эйн, цво, драй... Иммер марширен, иммер лёс, иммер бистро, ду швайнегунд, ду шайземенш, ду аршлёх, цво, драй...
А каторжная команда в каменоломне!
Они носили камни из глубоких забоев, поднимаясь по вырубленным в скале ступенькам; носили тяжеленные глыбы грязного песчаника вверх, по ста семидесяти восьми ступеням, крутым и высоким. Носили, падая, умирая от непосильной тяжести и изнеможения, и скатывались вниз, в темную мокрую мразь каменных траншей, скатывались вместе с глыбами песчаника, который превращался в их надгробные плиты.
Иммер ауф, менш, иммер ауф! Ауф, ауф, лёс, ду большевик, фердамте большевик, ауф, ауф, иммер ауф!..
Теперь перед ним Рим. Он увидит вскоре и Париж. А после — родной Киев и, как наибольшая мечта, как наивысшее счастье для него, уцелевшего от ужасов Европы,— Москва. Хороший, добрый город, справедливейший город в мире, город-знамя, город — символ человеческой независимости и величия! Всех тех, что умирали, что мучились, изнемогая, что боролись, нужно было бы после войны повезти по самым крупным столицам Европы, а затем — в Москву. И в разрушенный Сталинград.
Когда везли его в барже на расстрел, мог ли он думать о том, что может очутиться здесь, среди Римской Кампаньи, где греется под щедрым солнцем, нежится в дремоте, грезит давним величием, давними победами Рим?
Арбайтен, арбайтен, ферфлюхте фаульленц, иммер арбайтен, кройцефикс... Эйн, цво, драй, лёс шнелле...
Злая рейнская вода поглотила его друзей, а он вот где...
Он, расстрелянный, повешенный, затерзанный, сожженный, воскрес, прошел всю Европу, и теперь перед ним — Рим.
Вблизи Рим оказался черный. Ветер тысячелетий гулял по его широким, как наши степи, и узким, словно горные ущелья, улицам. Темная пыль тысячелетий, черная патина древности покрывала мрачные строения эпохи цезарей, церкви, сооруженные монахами, дворцы кардиналов и задиристой римской знати. Пласты тысячелетий лежали у тебя под ногами, только иногда расступаясь, чтобы открыть глазам твоим белоснежную мраморную колонну, обломок украшенного резьбой фриза или груду фундамента, на котором высился некогда храм. Воздух в Риме был насыщен чадом от американских машин и танков, но камни Вечного города, казалось, все еще хранят в себе неистребимый запах благородного лавра, некогда венчавшего головы наибольших римских варваров, и отсвет красных искр, высекаемых ободьями боевых колесниц.
Машина завезла Михаила в самое сердце города, на площадь Венеции. Белое раскрылье огромного памятника Вик-тору Эммануилу казалось совершенно неуместным на этой площади, подпертой темным кубом палаццо Венеция, вознесенной к небу пожелтевшей от тысячелетий знаменитой колонной Траяна. Они въехали на площадь Венеции по виа дель Пополо — улице Народа, — по той улице, по которой вливались на эту площадь потоки чернорубашечников, по той самой улице, над которой нависал широкий балкон Муссолини, балкон, с которого фашистский дуче вылаивал свои призывы к бандам чернорубашечников.
— Историческая площадь,— заметил подполковник.
— Весьма историческая,— согласился Скиба.
— Сейчас мы устроим всё с самолетом на Париж, а потом, если хотите, я покажу вам Рим. Я здесь бывал до войны, знаю город достаточно хорошо, но, понимаете, это такой город, куда всегда хочется вернуться, как к любимой женщине. Вы тоже будете им очарованы.
— Я уже очарован.
— Так быстро? Ведь вы не видели самого главного.
— А я очарован на расстоянии, так сказать, теоретически,— усмехнулся Михаил.
Разве может он поделиться с подполковником своими мыслями, поведать ему то, что думал, увидев на горизонте белое облако большого города, его красные акведуки, сооруженные императорами, его тысячелетние деревья, посаженные рабами, вывезенными из Каппадокии и Понта? Слышал ли когда-нибудь подполковник это злосчастное «эйн, цво, драй»?..
Американский штаб помещался в невысоком доме около палаццо Венеция. Подполковник довольно быстро нашел генерала, который должен был решить их дело, высокого худощавого человека с безразличными серыми глазами, окутанного густыми клубами табачного дыма, окруженного телефонными аппаратами, наполовину опорожненными бутылками из-под итальянского вина кианти и пачками сигарет, в беспорядке разбросанных на столе. Там же лежала генеральская каска с двумя звездочками, нарисованными белой краской, лежала как напоминание о том, что война еще не окончилась, как свидетельство и доказательство того, что высокий сухопарый человек за столом и есть генерал американской армии, ибо никаких других признаков его генеральского чина он на себе не имел. Точно такая же рубашка с расстегнутым воротником, те же широкие штаны, как у всех солдат и младших офицеров американской армии, только ботинки генерала были не из грубой коричневой кожи, а из тонкого красного хрома, мягкие ботинки с высокими голенищами, с густой шнуровкой, начищенные до зеркального блеска. Он показал их сразу, как только Михаил с подполковником вошли в комнату. Сделал это удивительно просто: задрал ноги, положил их на стол, прямо перед глазами людей, полюбовался солнечными бликами на носках ботинок, небрежным кивком указал Михаилу и подполковнику на сигареты: