Выбрать главу

«...Мама!

Боль осталась позади. Сплошные моря человеческой боли и твоей боли. Я вернусь домой и положу голову тебе на колени. Маленьким я всегда мечтал, чтобы положить голову тебе на колени, но нередко стыдился этого; боялся, как бы ребята из нашего городка не засмеяли меня. Они всегда поднимали меня на смех. Как-то я сказал, что целую свою маму перед сном. Ребята потешались надо мной и хохотали до слез. Тогда я сказал, что не целую тебя никогда, но они опять смеялись, прямо-таки издевались надо мной. Почему им было так смешно и что я должен был тогда сказать, чтобы утихомирить их, прекратить их нелепый смех? Я не знал. Мне не верили, что я люблю свою маму, а я не верил, что есть такие, которые не любят своих матерей. Оказывается, есть. Я видел таких немало. Все было темно в них самих и вокруг них. Они убивали, хотели убить и меня, но я тоже научился убивать и в свой черед убивал их.

Прости меня, мама!

Я вижу, как ты купаешься в море. Все эти годы я не видел моря. Не видел искрящихся на солнце желтовато-белых скал над синей водой. Не видел серых плотных песков. Острых, как бритва, ракушек. Крепких раковин, надежных, как жилище человека.

Месяц за месяцем бродил я по чужим лесам, а перед глазами неизменно стоял наш небольшой лесок с красноватыми стволами пиний и круглыми игольчатыми кронами. Мы готовили еду на партизанских, скрытых кустами, кострах, а мне мерещился крошечный наш очаг из пылающих сухих шишек и кукурузные початки, которые пекли на нем».

— Послушай! — сердито окликнул его Флавио, посылая в «Униту» очередное письмо.— Да ведь у тебя определенный стиль! Ты рожден быть журналистом, у тебя просто исключительный стиль!

— Во мне живут воспоминания,— сказал Пиппо.— Воспоминания — это и есть мой стиль.

— Не воображай только, что ты проживешь одними воспоминаниями. Эксплуатировать свою память — это все равно что пытаться доить корову, не накормив ее, а только напомнив о той пище, которую она съела вчера. Но не унывай. У нас в Италии достаточно пастбищ!

«...Мама!

Когда-то я пел с мальчиком во всем белом, сам облаченный во все белое, пел, чтобы отвести от нашего города и от всей Италии гнев божий. Тогда учили меня: счастлив тот, кто верит в слово. И еще учили: земля принадлежит не человеку, а одному богу! Почему же тогда человек должен страдать и умирать на этой земле?

Я вспоминаю наш город, наш дом и помню одну только бедность. Стоит ли до сих пор в нашей комнатушке старенький, шашелем побитый комод с белой мраморной доской? В Европе мрамор — богатство. Это роскошь и красота! У нас он светился бедностью. Он был холодный и неласковый, как сама бедность.

Нас посылали на войну добывать богатство. Но вот война окончилась, и меня снова встретит этот комод с белой, как безнадежность, мраморной доской. Только в твоих глазах я найду подлинное богатство, мама!

Людям принадлежит земля, им принадлежат их матери. Ничего более не существует на свете!»

...Суровый Флавио уже уехал в Рим. Он не кричал на Пиппо, не бранил его. И тот уже сам писал и писал письма матери, но посылал их не в Геную, а в Рим, на виа деи Таурини. Это были самые удивительные письма, которые когда-либо печатались в газетах.

КОГДА УМЕРШИЕ ВОЗВРАЩАЮТСЯ

Сейчас она откроет глаза, откроет и убедится, что это не привиделось ей, сейчас откроет глаза, откроет...

Чего только не может вынести женщина! Горе, беду, побои, боль, одиночество... Все это в избытке выпало на ее долю!

Была убита — и воскресла, ее убийца скрылся и появился затем уже в ином обличье — в обличье своего брата. После и брат куда-то исчез, а теперь снова возвратился, вернулся оттуда, откуда никто не возвращается и откуда она никого не ждала.

Сейчас она откроет глаза. Так хорошо не видеть, плотно зажмуриться, чтоб не осталось ни малейшей щелочки, чтоб не проник к чувствительной роговице глаз ни один лучик света. Она возненавидела свет, хотя прежде питала пристрастие к различного рода лампам, скупала их по кельнским магазинам, меняя чуть ли не каждую неделю.

Если бы знала, не отперла дверь. Не открыла бы, и все! Но откуда ей было знать, кто позвонил? Уже давно никто у нее не бывал, давно она не отпирала никому дверей и поэтому даже обрадовалась, услышав короткий неуверенный звонок.

Она сразу узнала его, этого тонкошеего. Узнала, несмотря на то что он был не в мундире, а в сером штатском костюме. И не куражился, как, бывало, в квартире Дорис, и не усмехался поганенькой циничной ухмылкой, а умильно смотрел в глаза, угодливо и подобострастно.