Выбрать главу

Мост через Рейн стал как бы концентрацией радости победы, дружбы и человеческого расположения, хотя в одночасье служил местом противоречий, скрытых и откровенных конфликтов, взрывов возмущения и ненависти.

А за мостом, на левом берегу Рейна, синела гигантская громада Кельнского собора, высящаяся над поверженным в прах городом как некий суровый символ земного величия. Вблизи, когда подъезжали к самому собору, он выглядел каким-то землисто-черным, как чешуя графитовой кровли на нем. Его строили долго и трудно. Несколько столетий, более полу-тысячи лет, длилось сооружение этой гигантской святыни с двумя высоченными башнями, острыми, узкими, покрытыми какими-то уродливыми наростами-шишками, с шишечными же, аляповатыми крестами на шпилях.

Целые поколения людей трудились над этим мрачным стигматом земли; сооружали не радостный и светлый храм для своих детей, а унылый и мрачный памятник для себя, для своих слез и своей крови.

А теперь этот собор, как и сотни других немецких соборов, как тысячи островерхих немецких кирок, стал как бы инкубатором проклятья. Ему уже мало было тех могил, что окружали его на протяжении столетий, он жаждал новых, и тысячи памятников на тысячах свежих могил должны были стать этой весной рядом с вековечными памятниками церкви, которая устами своих капелланов лицемерно осуждала убийства, а в боковых притворах благословляла оружие и убийц.

Михаил не мог смотреть спокойно на Кельнский собор. Он вызывал в душе одни только мрачные мысли. Что-то отталкивающее мерещилось Скибе в этом строении, что-то такое, что кичилось своим величием и неуязвимостью по сравнению с этим разрушенным, растоптанным городом.

— Говорят, кельнский бургомистр, к которому мы едем, принадлежит к самым активным церковным деятелям? — поинтересовался Скиба.

Попов пожал плечами:

— Не слыхал, не знаю. Меня деятели такого рода никогда не интересовали.

— Да ведь и я тоже сталкивался с ними только в детстве— в нашем селе был поп Самосвят... А тут, видишь, все иначе. Что, если бургомистр, услышав о списке, который я ему везу, станет молиться? Что тогда делать мне?

— Стоять и ждать, пока он кончит.

— Но ведь он будет молиться за наших людей.

— Пусть молится. Такая у него должность. Одни убивали, другие теперь будут молиться.

— А мертвым от этого не легче, ой не легче! — вздохнул Михаил.— Сколько наших людей лежит не только здесь, в Кельне, а и в Браувайлере, и в Дейце, и в этой ужасной кельнской яме, и в Ванне. Кстати, в Ванне должен был сложить голову и я: как раз туда меня везли на расстрел. Я спасся, а вот мои друзья, вероятно, погибли... Мы бежали с баржи смертников,— по-моему, это как раз в том месте, где нынче американский мост через Рейн. Когда я еду по этому мосту, я всегда пристально всматриваюсь в рейнскую воду. Мне кажется, что я увижу там своих друзей, услышу их голоса, услышу голос майора Зудина, которого застрелил часовой при попытке к бегству... Это ужасно, Попов!

— Нервы, нервы, лейтенант! — пробормотал Попов, выкручивая машину из завалов.— Берегите свои нервы, они вам еще пригодятся для многих важных дел.

Магистратура помещалась в большом трехэтажном доме на Гогенцоллернринг. Конечно, это была не старая Кельнская ратуша; ратуша, как почти всё в Кельне, разбомблена. Широкие стеклянные двери, просторные гостиные, дорогая мебель в стиле ампир, хрустальные люстры. По-видимому, дом принадлежал какому-нибудь нацистскому банкиру, и теперь — временно или навсегда — его конфисковали американские военные власти.

В кабинет бургомистра вели широкие мраморные ступени. Бронзовая решетка искусно выполненного литья обрамляла лестницу слева. Все было как в добрые старые времена, как до войны, и как тогда, когда гитлеровские полки маршировали по шоссе Австрии, по полям Голландии и площадям французских городов. Правда, тогда на этой лестнице, очевидно, лежал толстый пушистый ковер, теперь же ступеньки сияли белизной, ничем не прикрытые, холодные и голые, несчастные своей наготой.