Вся классическая эпоха только и делает, что уподобляется чудесам мира механики. Не будь религиозный пафос времени расточаем в количествах, сравнимых лишь с количеством пудры на париках, его и нельзя было бы выразить с большей лапидарностью, чем в бурлескной заповеди: Будьте как часы или насосы. Можно вполне допустить, что когерентная этой заповеди набожность определяла стиль барочной и уже просветительской религиозности. Механистическая картина мира классической физики, притязания которой еще не выходили за пределы парадигматики падающих яблок и катящихся бильярдных шаров, позволяла с легкостью имитировать себя и в жизни. Нет ничего более легкого, чем в эпоху, бредящую взвешиванием, измерением и каталогизированием, равнять уклад жизни на механистический миропорядок.
Антропология эпохи (до воцарения человекоподобной обезьяны) фундируется просто машиной. Вскрывают трупы и собственными глазами видят, из чего состоял этот живой аппарат. Даже незримое и оккультное в человеке не выпадает из компетенции чисто философской механики. Кант в письме к анатому Зёммерингу от 10 августа 1795 года сравнивает философию с анатомией, с той лишь разницей, что первая занимается расчленением незримого в человеке, тогда как вторая расчленяет зримое в нем. Знак и модель эпохи‑l'homme machine Ламетри, респективно обнаруживаемый в сотнях свидетельств души, от любовных неистовств Казановы, в которых ньютоновская сила притяжения регулирует также механику спаривающихся человеческих тел, до распорядка дня Наполеона. — Лишь когда физика постепенно, но неотвратимо начинает вторгаться в измерения, которые не поддаются уже никакому подражанию, жизнь обывателя всё больше и больше сдвигается в зону абсурдностей. С середины XIX века классический миропорядок механики уступает место электромагнетической парадигме.
Механистически заведенное и механистически счастливое тело рококо впервые сталкивается с серьезными осложнениями. Ибо ему надлежит поведенчески равняться уже не на тиканье часового механизма, а на — парадоксы Максвелла: нелепость, остающаяся поначалу незамеченной за всплесками ученой, как, впрочем, и профанной эйфории. Если, будучи человекомашиной машинобога Ламетри, можно было еще телесно ориентироваться в пределах зримого мира, то необходимость приспособить тело к условиям электромагнитного мира должна была вызвать некоторого рода экзистенциальный шок.
После рая катящихся бильярдных шаров предстояло перестраиваться на сказочных оборотней. Соль, однако, заключалась в том, что совращающая к этому бреду наука была уже вовсе не наукой как сотворенным знанием (Wissenschaft), но лишь взбунтовавшейся техникой. Такова классическая топика восстания ангелов, нашедшая выражение в поэзии Нового времени (Мильтон, Клопшток) и теперь повторяющаяся в науке. Но то, что в одном случае поэтически воспевается как бунт падших ангелов против Бога, выступает во втором случае как замена Люциферовой парадигмы парадигмой Аримана.
С какого–то момента бунт корректно обозначается как научно–техническая революция. Мы позволим себе более корректное обозначение: бунт магии в гнозисе. Фатальным в этом бунте оказывается то, что здесь ставится знак равенства междуфизическим как естественным (physisch), и физическим как естественнонаучным (physikalisch). Уже со второй половины XIX века в последнем не остается и следа от первого. Дав однажды сбить себя с толку классической галилеевско–ньютоновской физике, в которой физическое как естественнонаучное совпадало еще с физическим как естественным западное человечество открыло себя всем превратностям жанра абсурдного.