Примите, господин министр, выражение моих изысканнейших чувств".
Из-за писания письма да еще из-за слабости не пошел на прогулку. Но не успел кончить, как позвали куда-то. Оказывается, для антропометрических измерений. Обширная часть тюрьмы отведена под это учреждение. Целая стена занята ящиками, которые заполнены карточками в алфавитном порядке. Есть, стало быть, область, где Испания идет вполне в ногу с «передовыми идеями» («ваши идеи слишком передовые для Испании», – сказали мне в префектуре). Мне предложили испачкать свои пальцы в типографской краске и дать их оттиск на карточках. Я запротестовал. «Но это обязательно, – повторял изумленно чиновник, заведующий антропометрией. – Всякий, проходящий через нашу тюрьму, подвергается дактилоскопии».
– Но я протестую именно против того, что меня заставили пройти через вашу тюрьму.
– Но мы тут не при чем.
– Но я только вас и вижу перед собой.
И т. д. и т. д. Известный диалог.
– Но мы обязаны будем применить силу.
– Что ж? Надзиратель может мазать мои пальцы и печатать их, я лично не «пошевелю пальцем», – на этот раз в буквальном смысле слов.
Так и было. Я глядел в окно, а надзиратель вежливо пачкал мою руку, палец за пальцем, и накладывал раз десять на всякие карточки и листы, – сперва правую руку, потому левую. Дальше мне предложили сесть и снять обувь. Я отказался. Тот же диалог, но в несколько более повышенном тоне, по крайней мере, с моей стороны. Пригласили старшего помощника, вежливого, как и все. «Parlez vous francais?», – говорит он мне. «Oui, monsieur» – отвечаю я ему с облегчением, ибо разговор с остальными происходил на импровизированном эсперанто. Но повторилось то же: новопришедший кроме фразы «говорите ли вы по-французски» ничего по-французски не знал. Позвали переводчика-арестанта. Я объяснил, что ничего против них лично не имею, ценю их вежливость, но что не желаю подвергаться добровольно унизительной процедуре, пока мне не скажут, в чем я обвиняюсь. В конце концов, меня неожиданно отпустили на свидание, найдя в этом выход из положения.
Пришли ко мне Депре с одним из членов Центрального Комитета испанской социалистической партии. Оказывается, что Депре уже предпринял некоторые шаги. Кто-то отправился к министру внутренних дел, кто-то к Романонесу. Началась маленькая кампания в прессе. «El socialista»,[266] весьма франкофильский, напечатал статью по поводу моего ареста; в какой-то газете («скорее германофильской») появилась о том же заметка. Еще важнее показалось мне то, что Депре прислал консервов и даже… варенья. Я набросился на все это после долгого поста с великою жадностью… Тюремные надзиратели, как и более высокое тюремное начальство, производят впечатление добродушия и южной мягкости. Не видно ни натасканного зверства, ни внутренней угрюмости. При противодействии теряются.
Столкнулся с тюремным священником. Большинство попов здесь на стороне центральных империй и потому ведут пацифистскую линию, из опасения, чтоб Антанта не втянула Испанию в войну на своей стороне. Поп выразил свои католические симпатии моему пацифизму. Но в то же время прибавил в утешение: «Paciencia, paciencia» (терпение, терпение).
6 часов вечера. Тихо. Надзиратель приходил в последний раз с арестантом, заведующим хозяйством. Принесли мне три яйца. Спросил, не холодно ли с открытыми окнами. Этот вопрос надзиратель задает каждый раз, когда входит. Я успокоил его, объяснив, что у меня окна открыты и зимою всю ночь. «Вы очень крепки», говорит надзиратель, небольшого роста, худощавый человек, и показывает мне, как он дрожит ночью на дежурстве. А уголовный эконом, добродушнейший и глупейший парень, который обкрадывает меня в соответствии со своим двойным званием уголовного и эконома, одобряюще хлопает меня по плечу. Потом прощаемся, надзиратель медленно закрывает дверь, запирает ее на ночь, и я один. Теперь уж ничто не станет беспокоить меня. Это самое лучшее время во всех тюрьмах. Как хорошо было бы сидеть так до двенадцати часов, если бы свет и чай. Но для чаю нужен чайник (машинку мне прислал Депре), а электричество у меня проведут только завтра, по особому заказу. Чтобы пользоваться электричеством до часу ночи, нужно платить два с половиною франка в месяц. Она прямо-таки удивительна, эта мадридская тюрьма. Здесь все можно иметь: хорошую комнату, пиво, вино, табак, свет до поздней ночи, – нужно только платить. Этот тюремный либерализм имеет под собой несомненно фискальные мотивы. Сдавая эти «номера» в наем более зажиточным из своих невольных постояльцев, государство наводит экономию на тюремных расходах. А при вечно дефицитном испанском бюджете этот вопрос немаловажен… Кашляющий кособокий немец оказывается, на поверку, не немец, а испанец или, может быть, испанский еврей. Жалкий хвастунишка. У него дядя, по его словам, председатель окружного суда в Мадриде. Сам он был торговым агентом, но со времени войны связи оборвались, он стал учительствовать, отец двух его учеников дал ему сто песет для уплаты куда-то за экзамены, а у него случилось экстренное семейное обстоятельство и пр.