Трудно предугадать, как сложились бы судьбы «Европейца», если бы он не был закрыт. Между группировавшимися вокруг него писателями не существовало единства. Поэтому в журнале, открываемом «Девятнадцатым веком», смогли обрести приют такие истово славянофильские стихи, как «Иностранка» Хомякова. За этими расхождениями крылись принципиальные разногласия, горячие споры, о которых впоследствии вспоминал Кошелев: «… мы зимою постоянно живали в Москве, очень часто видались и у него (Хомякова. — Л. Ф.), и у меня, и особенно у И. В. Киреевского… Тут бывали нескончаемые разговоры и споры, начинавшиеся вечером и кончавшиеся в 3, 4 и даже 5 и 6-м часу ночи или утра… Многие из нас вначале были ярыми западниками, и Хомяков почти один отстаивал необходимость для каждого народа самобытного развития». А вот что писал этот «ярый западник», услышав название журнала Киреевского: «За имя твоего новорожденного хочется тебя жестоко побранить. Зачем было украсть его у Ксенофонта Полевого, который все твердит: будем же европейцами. Я хочу написать статью: „Не будем же европейцами” — и пришлю ее для помещения в твой журнал. Всегда любил Россию, но, посетив гнилую Европу, я обожаю свое отечество. Европа перед нами дрожит, как листок; скоро, надеюсь, будет нам поклоняться». В кругу литераторов, сотрудничавших в «Европейце», голос будущего славянофильства слышался внятно. Но нет оснований недооценивать и противоположные, «западнические» тенденции. Не случайно Герцен даже спустя много лет, когда Киреевский стал для него «не нашим», не раз называл «Европеец» «превосходным журналом».
С момента, когда «Европеец» был закрыт и стали известны обвинения, выдвинутые властями против его издателя, ближайшее дружеское окружение Киреевского было охвачено тревогой за его судьбу. Жуковский, лучше чем кто-нибудь другой чувствовавший ситуацию, настойчиво советовал Киреевскому написать Бенкендорфу письмо, которое могло бы ограничить дальнейшие репрессии властей в отношении издателя злополучного журнала: «В письме своем более старайся не доказывать сделанной тебе несправедливости, а оправдывать свою невиновность. Вступайся менее за свой журнал, нежели за самого себя, и говори более о том, что запрещение журнала делает и тебя самого подозрительным правительству, чего ты не заслужил и что почитаешь наибольшим для себя несчастьем».
В собственных письмах, направленных Бенкендорфу и Николаю I, Жуковский всеми силами стремился их убедить, что «Киреевский, по чистым своим правилам, по тихому, скромному характеру, по своей осторожности, доходящей до излишества, не способен принадлежать ни к какой оппозиции», говорил, что знает Киреевского «совершенно» и «отвечает за его жизнь и правила».
Горячо и самоотверженно вступившийся за Кирееевского Вяземский также всеми силами пытался отвести от него угрозу дальнейших репрессий. Он убеждал Бенкендорфа, что попавший под подозрение издатель «Европейца» «добросовестно относится к своим обязанностям подданного и гражданина, и никакая мысль о ниспровержении порядка, никакое намерение, враждебное по отношению к обществу, не могло бы иметь доступ к его чувствительной и благородной душе. Он мне часто говорил о своих журнальных планах и никогда никакие политические виды, никакая скрытая цель не толкали его на это предприятие… Примите его под свою защиту, Генерал, чтобы отвести удар, который должен его настигнуть, или же, если самый удар неотвратим, по крайней мере смягчите его последствия».
Очевидно, все эти хлопоты привели к желаемому результату. Удар удалось отвести. Киреевского не отправили в Усть-Сысольск, как это случилось спустя четыре года с Н. И. Надеждиным, не объявили умалишенным, как П. Я. Чаадаева. Но деятельность его была приостановлена. Его обширные планы потерпели крах при первой же попытке воплотить их в жизнь. Надеяться на благоприятные перемены в обозримом будущем не приходилось.
III. Конец
В начале 1830-х годов одним из ближайших друзей Киреевского был Б. А. Баратынский. Между нами шла интенсивная переписка, и, хотя мы располагаем только половиной ее — письмами Баратынского к Киреевскому, — она содержит множество сведений о занятиях и умонастроении издателя «Европейца». 14 марта 1832 г., получив известие о закрытии журнала, поэт писал: «Я вместе с тобой лишился сильного побуждения к трудам словесным. Запрещение твоего журнала просто наводит на меня хандру и, судя по письму твоему, и на тебя навело меланхолию. Что делать! Будем мыслить в молчании и оставим литературное поприще Полевым и Булгариным… Заключимся в своем кругу, как первые братия христиане, обладатели света, гонимого в свое время, а ныне торжествующего. Будем писать, не печатая». Спустя несколько месяцев он возвращается к тем же мыслям и вновь убеждает своего корреспондента: «Человеку, не находящему ничего вне себя для обожания, должно углубиться в себе. Вот покамест наше назначение».