Выбрать главу

Путь из Калуги в Козельск - движение из александровской России в допетровскую Русь. Лучшие калужские кварталы умудрились застыть в классицизме - понадобись город кому-нибудь с тех пор, его бы перестроили основательно. Церкви мягких ампирных обводов - те же, которые побудили Гоголя (не Леонтьева!) в миг экстатического помрачения сравнить Калугу с Константинополем (вид с правого берега Оки). Из-за исламских аллюзий сравнение не слишком тиражировалось и не слишком развратило местных жителей. Они скромно гордятся Калугой, в которой большое и красивое выглядит не вполне уместным: мощный мост через Березуйский овраг, имперские арки Присутственных мест, длинные вычурные корпуса Гостиного двора, округлый Троицкий собор, усадьба Кологривовой с открыточными фонарями, дом Шамиля, где он прожил девять лет в почетном плену, пока не отбыл в хадж и не умер в Медине.

Провожатые - художница Марина и ее жених из местной администрации Саша едут в Оптину Пустынь с подъемом. Марина: "Целый год не была, не подзаряжалась". Саша: "Я первый раз, ездили с ребятами на рыбалку рядом, такое место покажу на Жиздре, ахнешь". Автобус идет вдоль Оки, за Перемышлем - по Жиздре, постепенно, через Подборки, Каменку, Нижние Прыски, Стенино, отсчитывая время назад. Козельск выглядит будто после Болотникова, если не после Батыя. У остановки, как тотемное животное - казенный козел.

Названия не обманывают. В имени Оптина Пустынь - помимо напевного дактиля, экономно развернутого в пяти слогах, звучит нечто уверенно-медицинское, с обещанием исправить зрение, нацелить взгляд. Жиздра - плеск волны, звон стакана, гитарный аккорд, беглое приветствие жизни, как поутру с родными.

Здешние места не требуют сильных эпитетов, они именно хороши, соразмерны, правильны. Не теряя времени в Козельске, к Оптиной лучше всего идти дальним путем вдоль Жиздры, потом сворачивая на асфальтовую дорогу к Светлым вратам, куда съезжаются автобусы с туристами и паломниками.

Молодой толстяк в очках и рясе командует: "Не задерживайтесь на требах, не задерживайтесь, у нас сегодня еще одно святое место на маршруте!". После трапезной с гороховым супом и макаронами, после монастырских храмов и виртуозного благовеста - скит, главное в Оптиной. "А сейчас четверо самых наших быстроногих паломников снаряжаются с битоном за святой водой! Битон с колесиками сюда! Остальные идем вместе через лес, обезноженные кругом по ровненькому!"

Святой источник - неожиданно такой, как надо: деревянный колодец с воротом и оцинкованным ведром. Сразу за ним - надвратная звонница Иоанно-Предтеченского скита.

Чисто, ухожено, зажиточно. Таким скит, похожий на обкомовский дачный поселок, был и в 1887 году, когда в Оптиной поселился Леонтьев. Он занял двухэтажный каменный дом с садом, сразу прозванный по его прежнему дипломатическому рангу "консульским", и зажил с сумасшедшей женой, пристававшей к молодым монахам, с верными слугами, с принанятым поваром и мальчиком про все, со старинной мебелью из Кудиновской усадьбы. Старец Амвросий благословил его продолжать писания ("Единственное в своем роде явление в истории русской литературы", - замечает Бердяев). Странная жизнь полупослушника-полупомещика, полная литературно-общественных страстей. Оптинские письма Леонтьева убеждают, что и таким может быть путь смирения: дело в точке отсчета. Его средиземноморские амплитуды всегда были завышены. Чудесно соразмерная Оптина снижала градус - просто сама по себе, этот покой ощущается здесь.

Паломники с грохотом укатываются со святой водой к автобусам. Саша со звоном ставит сумку с бутылками, привезенными с калужского "Поля чудес", оптового рынка ("Ты что, в Козельске водка несъедобная"), и принимается за сбор грибов. Марина уже нашла десяток свинушек, оба клянутся, что лучше нет закуски, если чуть прихватить на костре, вот только дойдем до Сашиного места на Жиздре. Тишина, дятел.

В лесу Леонтьев отвлекался от монастырского общения. "Современное русское монашество плоховато... Среднего уровня монахи не могут, так сказать, лично особенно нравиться людям развитым и сильно влиять на них...", "Не могу освободиться от досады на грубость чувств и манер во многих духовных лицах наших". Письмо: "Прошу Вас, отец Тимофей, простить мне мою вчерашнюю вспыльчивость... Виноват и горько каюсь, но и Вас впредь прошу быть поосторожнее с моей гордостью и гневливостью" - в обществе после таких извинений впору на дуэль.

Раздражали монахи, книги, поезда, Европа, пиджаки, Толстой, фотографии стариков (Дарвин, Пирогов, Островский - "Что за гадость! Чистые орангутанги"). За двенадцать дней до смерти излагает план высылки за границу - "навсегда или до публичного покаяния" - Владимира Соловьева за похвалу атеистам: "Государство православное не имеет права все переносить молча!".

Леонтьев собирался написать роман о своем обращении: "Как я из эстетика-пантеиста, весьма вдобавок развращенного, сладострастного донельзя, до утонченности, стал верующим христианином". Примечательнее всего восторженное нанизывание собственных пороков.

Этого монаха мучал вопрос: почему он не признан и не знаменит? Леонтьев горевал изысканно и страшно: "Самый глубокий блестящий ум ни к чему не ведет, если нет судьбы свыше. Ум есть только факт, как цветок на траве, как запах хороший... Я не нахожу, чтоб другие были способнее или умнее меня, я нахожу, что Богу угодно было убить меня...".

Розанов дает ответ: "Он ужасно неталантливо родился" - и ищет Леонтьеву место в Элладе, Византии, в екатерининской эпохе. Но сдвиг не только временной, но и пространственный: во Франции он был бы Теофилем Готье, в Англии - кумиром прерафаэлитов. В России ему "до смерти надоело наше всероссийское "ковыряние" какое-то" - это о великой психологической словесности, чему противовесом оказывается лишь "многообразно-чувственный, воинственный, демонически-пышный гений Пушкина". Вот скатерть-самобранка русской культуры - Пушкин.

Сильный оригинальный ум, едкий стилист, требующий не пользы и благоденствия, а "цветущей сложности", аристократ и враг демократии, "эстетический мономан, художественный психопат" (сам о себе), ненавидящий "пьяное, больное, дурнолицее, бедное и грубое из нашей русской жизни", Леонтьев торчал штырем настолько неуместным, что проще его было не замечать.

Он трагически провалился во временную щель, со своей отточенной умственной жестокостью, никогда никому не нужной: "В прогресс верить надо, но не как в улучшение непременно, а только как в новое перерождение тягостей жизни в новые виды страданий и стеснений человеческих. Правильная вера в прогресс должна быть пессимистическая, а не благодушная, все ожидающая какой-то весны...".

Во все времена в России стоило бы прочесть такое, но не прочтется: "Всем лучше никогда не будет. Одним будет лучше, другим станет хуже. Такое состояние, такие колебания горести и боли - вот единственно возможная на земле гармония! И больше ничего не ждите...".

И больше ничего не ждите. Константин Леонтьев родился не столько не тогда, сколько не там.

"Нравственность есть только уголок прекрасного" - не из русского обихода. Хотя вся Оптина представляется картинкой к этой фразе.

Как точно укладывает в единый ряд Леонтьев: "И шелест бесподобных рощ, и свирельки, и цветы полевые, и свидания с оптинскими старцами".

Саша говорит: "О, вот то самое место!". Место и в самом деле то, да нечего описывать, каждый знает, где хорошо присесть у реки. Купальня в пойме Жиздры сколочена из пропитанных досок так добротно и изящно, что понятно: это еще и здешний баптистерий. На культовое сооружение приклеена афиша, обещающая приезд в Козельск международного цирка "Бродвей". Саша читает вслух: "Кубинский крокодил. Шаловливые макаки. Косолапое ревю. Восхождение по лезвию самурайских мечей. Танец на битом стекле и в гвоздях. Жонгляж булавами. Женщина-зигзаг. Маринка, хочешь быть зигзагом?"