Выбрать главу

И потом этот завод. Пока я переводил первую главу, его построили прямо напротив моих окон, и сегодня я уже боюсь открывать форточку. Совершенно нечем дышать. Но перевод закончен, и я ни о чем не жалею.

В редакциях его, конечно, не берут, говорят: не удовлетворяет высоким художественным требованиям. Я говорю: так таракан же писал! Тем более, говорят, – значит, не член союза.

Впрочем, я не теряю надежды – ничего не пропадает в мире. Кто-нибудь когда-нибудь обязательно наткнется на эту рукопись и узнает, как все было.

Попка не дурак

I

Больше всего на свете Кеша любил семечки и новые слова. Семечки наполняли его сытостью, а слова – гордостью.

Вы не пробовали наполняться гордостью, сидя в клетке?

Был он в самом соку – восемьдесят пять лет, но больше семидесяти не дашь – и собою очень импозантен. Одна дама лет пятнадцать назад так и сказала: красавец! И дала семечек.

Кешин папа по имени Гоша, до сих пор столовавшийся у какого-то инженера, тоже был импозантен и еще вполне ничего.

Старушка Кузьминична, в чьи обязанности входило кормить Кешу и за ним убирать, жила тут же, на диванчике. Жили они так. Старушка целый день шаркала по комнате, изредка на этом самом диванчике затихая, так что Кеша даже косился, нагнув голову набок, – уж не померла ли, чего доброго? Но старушка, покряхтев, вставала, и снова шаркала, и причитала, и шуршала в шкафу. Ее вечные вздохи и присказки Кеша давно выучил наизусть и при повторах протестовал, тряся прутья крючковатым клювом.

Старушка уходила на кухню, а Кеша оставался слушать радио.

Радио Кузьминична выключала только на ночь. Кеша, наклоняя голову то одной, то другой стороной к приемнику, слушал внимательно, лузгал провиант, раскачивался на жердочке и обиженно скрипел, когда начинали передавать песни: от музыки он нервничал.

А уважал Кеша последние известия: билась в нем эта общественная жилка! Все, бывало, послушает и самые звучные слова повторит. Я ж вам не сказал: Кеша был говорящий. Поначалу старушка пугалась, потому что освоение материала происходило по ночам, а потом привыкла к этому, как раньше незаметно привыкла и к самим словам.

Но однажды радио засипело, свистнуло и смолкло – среди бела дня и рассказа о том, какой замечательный человек живет и трудится в Пукинском районе Тукинской области. Встревоженный поведением приемника, Кеша закричал старушке – та пришаркала из кухни и долила в блюдечко воды.

– Трансляция! – крикнул раздраженный Кеша и, не сдержавшись, добавил: – Дура!

Кузьминична, за тридцать лет совместной жизни не слыхавшая от Кеши грубого слова, заплакала, а он надулся и демонстративно прикрыл один глаз.

Радио Кузьминична отерла тряпочкой и унесла, и стало в квартире тихо. Щелкали ходики, скрипел диван. Кеша, надувшись, по целым дням сидел теперь на жердочке, прикрыв уже оба глаза.

Но он не спал. Он думал.

В темном, как клетка под накидкой, мозгу раздельно звучали слова – то мужским голосом, то женским. Некоторые из них сами лепились в предложения, поражавшие Кешу своей значительностью. А старушка начала надоедать: своим шарканьем, своими вздохами, своим вечным шуршанием.

– Катастр-рофа! – скрипел Кеша, мрачно поглядывая на светлое пятно на обоях, откуда раньше вещал на разные голоса толстячок-приемник. – Пр-ропал…

И хохолок поднимался на орехоподобной голове.

На третий день Кеша начал воротить от Кузьминичны клюв, а на четвертый исчез.

Если бы старый диван мог говорить, он рассказал бы старушке, как Кеша, поскрипывая, выбрался из клетки, хохотнул, обозвал Кузьминичну склеротичкой, нагадил на подоконник, перебрался на форточку, гордо осмотрел пейзаж, сказал "Пор-ра!” – и сиганул вниз.

II

Нового начальника звали Иннокентий Георгиевич Пернатых. Откуда он взялся, не знал никто, даже секретарша Инессочка, знавшая про всех всё. На выразительные взгляды сослуживцев она только пожимала плечиками и делала большие-большие глаза.

Но какие глаза ни делай, а с некоторых пор с началом шестого сигнала новый начальник появлялся в дверях собственной персоной: маленький, нос крючком, костюм голубой, рубашка оранжевая, галстук красный, носки зеленые. Явившись, он на пару секунд застывал на пороге и резкими поворотами головы строго оглядывал помещение. Голова его была похожа на орех, увенчанный бодреньким хохолком, и взгляд, надо сказать, совершенно бесстыжий.