– Уэн-нь! Уэн-нь! Уэн-нь!..
После очередного "уэн-нь” из-за стенки донесся дискант главы семьи, поддержанный разнокалиберными голосами остальных Ивановых.
Пели все они не по-русски.
По голове дяди Гриши побежали мурашки. Он встал и на цыпочках подкрался к ивановским дверям. Оттуда явственно доносилось пение и систематическое "уэн-нь”, вызывавшее в дядя-Гришином организме чувства совершенно панические.
В конце коридора что-то шипело и лилось, и дядя Гриша трусцой поспешил на звуки нормальной жизни. На кухне разогревал сосиску студент-заочник юрфака Константин Кравец.
– Здравствуй, Костя, – сказал дядя Гриша. – Слушай, ты не знаешь, что происхо…
Но он не договорил: студент стоял у плиты в красных шароварах, вышитой рубахе и при этом был обрит "под горшок”.
– Здоровеньки булы, – хмуро отозвался будущий юрист, – тильки ты ховайся, коммуняка погана, бо я дюже на вас усих лют.
Членом правящей партии дядя Гриша не был, но на всякий случай попятился в темную кишку коридора. На первом его повороте, возле комнаты Толика Зарипова, на голову что-то упало. Упавшее при ближайшем рассмотрении оказалось седлом.
Дядя Гриша выругался, и на родные звуки выползла из своей клетушки с кастрюлькой в руке бабушка Евдокия Никитична.
– С возвращеньицем, милок, – сказала она. – Как здоровье?
– Шалом, Никитична, – ответил дядя Гриша, очумело пристраивая седло обратно на гвоздь. – Что в квартире происходит?
Но бабушка не ответила на вопрос, а только уронила на пол кастрюльку и спросила сама:
– Ты чего сказал?
– Что? А-а… Шалом. Шалом алейхем! Ну вроде как “будь здорова”!
– Это ты по-какому сказал? – опасливо поинтересовалась бабушка.
– По-родному, – с достоинством ответил дядя Гриша. – Еврей я теперь. – Он подумал минуту и добавил: – Киш мир тухес, Евдокия Никитична.
Старушка заплакала.
– Ты чего? – испугался дядя Гриша.
– Совсем нас, русских, в квартире не осталось. Вот и ты… – Старушка всхлипнула.
– Как не осталось? – удивился дядя Гриша – и осекся, услыхав тоскливое "уэн-нь” из ивановской комнаты.
– Ой, Гришенька, – шепотом запричитала Евдокия Никитична. – Тут, пока тебя не было, такое началось! Костька Кравец уже неделю во всем энтом ходит – как же его? – жовто-блакитном! Я, говорит, тебя, бабуля, люблю, а этих, говорит, москалей, усих бы повбывал… Я ему говорю: Костенька, да сам-то ты кто? Ты ж, говорю, из Марьиной Рощи еще не выходил! А он говорит: я еще в среду осознал себя сыном Украйны – Петлюра мне отец, а Бендера мать!
Евдокия Никитична снова всхлипнула.
– Ну и хрен с ним, с Костькой! – возмутился дядя Гриша. – Но как же это: нет русских? А Толик? А Ивановых пять человек?..
“Уэн-нь!” – отозвалась на свою фамилию ивановская комната. Евдокия Никитична завыла в голос:
– Ивановы коряки оказали-ись!
– Кто-о?
– Коряки, Гришенька! Петр Иванович с завода ушел, днем поет всей семьей, ночью в гараже сидит, гарпуны делает. Буду, говорит моржа бить. Север, говорит, зовет. А Анатолия Михайловича больше нет.
– Как нет?
– Нету Толи, – всхлипнула Евдокия Никитична.
Дядя Гриша осенил себя православным крестом.
– Тахир Мунибович он теперь, – продолжала Евдокия Никитична. – Разговаривать перестал. Отделился от нас, мелом коридор расчертил, всех от своей комнаты арканом гоняет. Пока, говорит, не будет Татарстана в границах Золотой Орды, слова не скажу на вашем собачьем языке! Детей из школы забрал; биографию Батыя учат. Грозится лошадь купить. Что делать, Гришенька? Раз уж ты еврей, придумай что-нибудь!
Дядя Гриша тяжело вздохнул.
– Раз такое дело, – сказал он, подумав, – надо, бабуля, и тебе как-то того. самоопределяться.
– Ой, самоопредели меня, Гришенька, – выдохнула Евдокия Никитична и горько заплакала.
– Ну не знаю. – Дядя Гриша почесал в затылке. – Кокошник, что ли, надень. Хороводы води в ЖЭКе, песни пой под гармошку русские. Ты ж русская у нас, Никитична?
Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.
Вечером дом № 13 по Большой Коммунистической улице потряс протяжный крик. Кричала жена коряка Иванова.
Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет, защищающий от сглаза и кашалота, бросился наверх.
Ворвавшись в квартиру, он увидел жильцов, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо “Аллах велик” “Господи, помилуй”, прижимал к себе перепуганных корякских детей; вольный сын Украйны – полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой “Хай живе!” – отпаивал валокордином дядю Гришу, которого крик корячки Ивановой вынул из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.