— В общем, надо подумать,— размышляет она, и в зале становится тихо. Говорит она и о том, что с нового учебного года начинает работать комиссия по пересмотру программ. В нее вводятся и представители от студенчества. Что еще? Про картошку. Да, поехать придется. Но работу будут оплачивать...
Побурлили, и пыл угасает. Догорают разговоры в разрозненных группках:
— А мы все-таки нашей Alma mater крестины устроим...
— Найдем прилагательное!
Мать, бывало, крестила детей, даровала им имя. Нынче все наоборот: дети думают о том, какое имя они дадут матери.
— А статую куда? — горячится пухленькая, в очках.— Ильича родного и тех, что у входа?
— В ре-ку!
— Лопухи, козлы! Уважать историю надо, свою собственную; раз уж понаставили их, пусть и внуки любуются!
Постепенно разбредаются по аудиториям, а я ковыляю в профессорскую. Здесь, конечно же, оживление: маг рассказывает, не скрывая негодования.— Он недавно возвратился из Праги; там из вестибюля Карлова университета бюст Ленина вынесли, он стоял во дворе, под дождем. Мага слушает мой завкафедрой, разводит руками: «Нет, но Ленин же... Конечно, были ошибки... И к тому же надоело повторение затверженных истин, но все-таки... Ленин — это... Это на-у-ка!» — Пухлый палец маячит предупреждающе.
Маг — единственный, кто всерьез озабочен очевидным крушением ужасов, воплощенных в одной-единственной буковке, в «м». Он-то отдал этой буковке жизнь: и служение теням таинственным, посещавшим его по ночам; и талант проникновенного общения с вещами, с предметами обихода; и неизъяснимую горечь постижения тайны времени. Все — марксизму. Все — за служение леденящей, безжалостной скуке, выполняющей роль барьера, забора, преграждающего досужим умам доступ к вовсе не нужным им знаниям. Знаниям, частица которых открыта ему, посвященному. Его магия марксизму не противоречила; марксизм к ней и вел неуклонно, хотя это не все понимали. Но уж он-то... Он понимал. А теперь, теперь ему как?
— Как бы нашего Ленина убрать не потребовали,— опечаленно потупилась молодящаяся дама с кудряшками, доцент кафедры западноевропейской эстетики.
— С них станется...
— А вы слышали, Frau Rot уходит от нас?
По весне Вера Францевна была избрана в академию, стала членом-корреспондентом, и теперь ходят слухи: покинет свой пост в УМЭ, уйдет в академию. Ах да, кстати, дельце к ней у меня имеется, совсем было запамятовал за неожиданной суетней.
Направляюсь в Лункаб.
Перед входом неизменная фигурка молодящейся секретарши.
— Здравствуйте, с новым учебным годом вас. К Вере Францевне можно?
— Сейчас выясню.
Вскочив, исчезает в дверях Лункаба.
Жду ее возвращения. Нагибаюсь, смотрю в окошко: так и есть, дама в темно-красной комбинации с черной кружевной оторочкой там, в окошке соседнего дома,— варит, варит свое неизменное варево.
И помешивает его поварешкой.
— Я хотел бы на минуточку вас задержать...
Оборачиваюсь: Смолевич! Здесь, в УМЭ? Какими судьбами?
— Так, хожу. Молодежь наблюдаю, вдумываюсь. Знал, что встречу вас, давно пора поговорить.
Мы — в другой аудитории: окна — ромбы. И выходят окна на юг; столы, стулья изукрашены разграфленным на ромбики солнцем.
Сели. Покровитель мой принимается за свое: достает таблетку — зелененькую,— глотает с ладони.
— Все переворотилось и едва только начинает укладываться,— подступает к разговору Владимир Петрович; поправляется тут же:— Нет, укладываться не скоро начнет, созерцательная мы нация, философическая. Как работается-то?
— Да так,— говорю,— так как-то все... Кому как, а для нас, гуманитариев, благодать наступает. И свобода информации полная. И свобода высказывания. Кто б предвидел?
— Да-а, пришли времена. А тени не беспокоят?
— Нет, отстали. Давно отстали. А кто это были?
Пожимает плечами:
— Мы и сами толком не знаем. Не исключено, существа из иных миров. О них много пишут сейчас, говорят еще больше. То там появляются, то здесь. Похищают людей, выспрашивают, вызывают сенсации. Только я в сенсации особо не верю; отвлекающие маневры, не больше. Они буднично действуют — так, как с вами бывало. Облюбуют, наметят человека посодержательнее, начинают внедряться в сознание. Да Бог с ними, я не о них; вас от них мы, как могли, оградили, и ладно. Я о вас, назрело давно...
Дверь открылась, просунулась в аудиторию добродушная патлатая голова. Повела очами, исчезла: нерадивый студиоз кого-то искал.
— Смятение УМЭ, так я понимаю? И везде смятение; значит, опять за монументы возьмутся! Уж, казалось бы, воздвигают какой-нибудь монументище, века бы ему стоять, а он десять годков проторчит, а потом трос потолще на шею, прицепили к трактору, и пошел! Потащили! И вы лучше меня должны знать, что всегда так, всегда: христиане ломают языческих идолов, коммунисты крушат царей, полководцев. Теперь очередь коммунистов настала. А потом свои, новые монументы ставить учнут, я заранее знаю, какие...