...Но он ушел уже
в холодные подземные жилища.
Мэри пела про всеобщее опустошение. Председатель же сокрушался:
В дни прежние чума такая ж, видно,
Холмы и долы ваши посетила,
И раздавались жалкие стенанья
По берегам потоков и ручьев...
Говорил он так выразительно, что становилось по-настоящему страшно:
И мрачный год, в который пало столько
Отважных, добрых и прекрасных жертв,
Едва оставил память о себе...
Тут-то и выплывала на сцену управляемая негром телега: апофеоз изображения зимней экзаменационной сессии.
Потом была самодеятельность: пел хор УМЭ, и пел он, надо сказать, хорошо; студентка-украинка танцевала гопак. Занавес опустился, мы, хлопая откидными сиденьями, потащились в Лункаб, на Луну. На столе, за которым обычно заседал ректорат,— пирожки, бутерброды. Вера Францевна элегантна, худенькое лицо много и горько страдавшего человека светится внутренней радостью: праздник удался, получился.
Гамлет Алиханович настороженно прихлебывает дремучий чай:
— Вера Францевна, а намеки-то бы-ыли! Я имею в виду капустник...
Гамлет обижен тем, что на сцене не изобразили его; тут действует причудливая логика: нам хочется, чтобы нас пародировали, пародия признает в нас хоть чем-то выдающуюся индивидуальность, она дарит нам новую жизнь. А как будешь пародировать лекции по истории КПСС? Зал наполнен был стукачами, а возможно, что весь капустник втайне и записывался на пленку; мы сидим, болтаем, гоняем чаи, а пленочку-то, гляди ж ты, сейчас где-то прослушивают.
Потом мы, профессорско-преподавательский состав, гурьбой покидаем Лункаб, вываливаемся в вестибюль. Здесь — танцы вовсю: из зала в вестибюль пианино выкатили, и за пианино, конечно же, наш Байрон сидит играет, трлько черные пальцы летают по клавишам; и я начинаю думать что-то нелепо замысловатое: когда за роялем белый пианист, то его руки контрастируют с черными клавишами, а когда пианист чернокожий, то, наоборот, его черные руки над белыми клавишами...
А УМЭ не узнать: вестибюль, коридоры, аудитории убраны еловыми ветками; масса цветов, пусть хоть бумажных, но все-таки... Сверкают стеклянные шарики.
Руки Байрона громыхают по клавишам.
Барабан грохочет, грохочет.
Рядом с Магом Боря, Борис, слесарь СТОА-10, граф Сен-Жермен. На нем полумаска — черная, с желтым кружевом, черный плащ на желтой подкладке.
Пляшет Боря.
А рядом с ним?
Байрон все еще крушит пианино. Но внезапно ритм обрывается: обернулся Байрон, остановился. Тотчас:
— Байроне, ты чому ж зупынывсь? — укоризненно и певуче восклицает студентка-украинка.— Байроне, зажурывсь ты чому?
Байрон в самом деле играть перестал. Белки вывернул изумленно, воззрился на нас: рядом с Борей танцевала красивая: сарафан ярко-алый и коса ниже пояса. Было личико маской глупейшей прикрыто — маской туповато глазеющей на окружающий мир козы, уж не той ли козы, во славу которой назван наш великолепный проезд? Но тупейшая козья харя не удержалась на личике; и красивая — маску прочь, голубые очи с изумлением на Байрона глянули.
— Грай же, Байроне!
Байрон взял себя в руки, заиграл. Барабан подхватил его ритм.
Мы танцуем. Время близится к полночи.
Перебивая ритмичный грохот пианино и барабана, снизу доносится жуткий, истошный взви-и-ииизг:
— И-и-иии!
Пианино снова смолкает. В наступившей тиши барабанщик бабахает еще несколько молодецких ударов и останавливается.
Все смятенно несутся вниз, и мне сверху видно, как там, возле телефона-автомата, у подножия гипсового Ильича-Лукича, быстро-быстро накапливается толпа. Не все догадались снять маски, поэтому в толпе мельтешат и русалки, и розовощекие поросята, и лисички-сестрички. В центре внимания — Сусанна Рииконен, стажерка из Финляндии, из какого-то городка, названия которого никто выговорить не может.