— О чем вы шепчетесь? — нервно спросил он. — Вы подозреваете, что я мог забрать рукопись Федора Михайловича себе? И потом, что это за «перстень Порфирия Петровича», о котором вы упомянули? Неужели тот, который Федору Михайловичу собирались преподнести правоведы? Он что, нашёлся? Уверяю вас, я перстня в глаза не видывал! Честное слово!
— Папа, папа, не волнуйся! Никто тебя не… — кинулась к нему Саша.
— Нет, Сашенька, постой! Про «перстень Порфирия Петровича» я ничего сказать не могу. Не помню. Но касательно рукописи я… я должен признаться. У меня было секундное искушение… взять её себе. Но я не поддался! Это же очень просто проверить! Рукопись лежит там, где я её нашёл!
— Да-да, — пробормотал Фандорин. — Вы успокойтесь…
— Нужно сообщить в редакцию «Литературных памятников», это такая находка! — Больной снова вскинулся. — Знаешь, Сашенька, меня могут наградить медалью Филологического общества! Пригласят на разные международные конференции! Это, между прочим, неплохие деньги — долларов по пятьсот или даже по тысяче за поездку, представляешь? Вот Тонечка порадуется! Когда же она приедет? Позвони ей ещё раз!
Саша беспомощно оглянулась на Николаса.
— Подвиньтесь, пожалуйста, — озабоченно сказал Марк Донатович. — Сделаю ещё укольчик. Волноваться ему совсем нельзя. А объяснить все-таки придётся, — шёпотом добавил он. — А то так и будет жену звать…
Филипп Борисович виновато сказал:
— Я знаю. Тонечка на меня сердится, поэтому и не хочет приехать. Я представляю, сколько стоит эта роскошная палата. Мы не можем себе позволить таких расходов. Доктор, нельзя ли меня перевести куда-нибудь попроще?
Ах, как нравился Николасу этот новый (то есть, старый) Морозов. Милый, скромный, честный. И в то же время сделалось жутко: какие же черти, оказывается, водятся, в самом наитишайшем омуте. Но ведь и наоборот! Как на дне души всякого хорошего человека копошится дрянь и мерзость, так и в душе законченного подлеца обязательно припрятано что-нибудь светлое, а значит, всегда остаётся надежда на чудо. Стукнет по башке какая-нибудь благословенная сила, и в мозгу у подонка приключится травматическое воспаление. Был человек чёрным — станет белым. Может, именно этим объясняются чудесные истории в святцах про злодеев, превратившихся в праведников.
Или такая версия: все законченные мерзавцы — жертвы синдрома Кусоямы. Их не надо ненавидеть, не надо истреблять. Их надо лечить. У них душа не проявлена, осталась в состоянии негатива. Но доктор Зиц-Коровин пропишет им курс медикаментов, и душа вернётся в нормальное, позитивное состояние…
— Ему лучше, — сказал доктор. — Теперь можете ввести его в курс дела.
Николас набрал полную грудь воздуха и приступил к трудному рассказу. Самое трагическое, вроде изнасилования Изабеллы Анатольевны и откушенного носа, конечно, опустил, старался в основном говорить о рукописи, но история всё равно получилась не из приятных.
Филипп Борисович слушал с расширенными от ужаса глазами, все время посматривал на дочь: неужели правда? Саша поглаживала его по руке, успокаивающе улыбалась.
— Я — вор? — промямлил филолог, дослушав до конца. — Я отдал бесценную реликвию бог знает кому? Каким-то проходимцам? И теперь она безвозвратно утеряна? Какой кошмар! Потомки меня не простят!
Пришлось его ещё и успокаивать:
— Не всё так плохо. Местонахождение первой и второй части известно — их ищут. Третья часть у меня, до конца тринадцатой главы. Сколько там всего было глав?
— Я не успел посмотреть… Как узнал почерк, как увидел рисунки на полях — потемнело в глазах, потерял равновесие. Потом удар, и ничего не помню…
— Но, решив продать рукопись, вы обращались к разным людям: к коллекционеру автографов, к литературному агенту, к Аркадию Сергеевичу, ещё к кому-то. Я понимаю, вы этого не помните. Но вы же знаете свои собственные привычки. Куда бы вы записали имена, телефоны?
— Я просмотрела папину записную книжку и ежедневник, — сказала Саша. — Ещё в самом начале. Там ничего.
— Конечно, ничего. Я не записываю туда вещей, о которых не нужно знать Тоне. — Видно было, что Филипп Борисович очень хочет помочь, но не знает, как. — Она такая… любопытная. Не любит, когда у меня секреты. Вот и перстень, если он, действительно, у меня был, я бы наверняка спрятал. Как вы сказали? «Пять камешков»?
Николас процитировал загадочный стишок: «Пять камешков налево полетели. Четыре — вниз и не достигли цели. Багрянец камня светит на восход. Осиротев, он к цели приведёт». И с надеждой спросил:
— Что вы могли иметь в виду? От какого первоисточника нужно шагать?
Но Морозов лишь развёл руками:
— Ума не приложу. Честно говоря, меня больше заботит судьба рукописи. Бриллиант, даже если он в самом деле связан с именем Федора Михайловича, это всего лишь безделица. Другое дело — не известная человечеству повесть Достоевского! Если вся рукопись не найдётся, я никогда себе этого не прощу! Куда же я её подевал, куда?!
Он часто-часто заморгал, взъерошил редкие волосы.
— Думайте, думайте, думайте, — настойчиво повторил Ника. — Куда бы вы записали то, о чем не нужно знать Тоне.
— Разве что в Федора Михайловича, — неуверенно предположил Морозов и пояснил. — В тридцатитомник. Тоня никогда в него не заглядывает, и я туда иногда вписываю кое-что для памяти, по ассоциации. Например, в рассказ «Мальчик у Христа на ёлке» (это 22-й том) — что подарить жене и детям на Новый год. В 24-м томе, повесть «Кроткая» — идеи по поводу Сашенькиного дня рождения. Все заметки и координаты по поиску архива Стелловского у меня в первом томе, на полях фарса «Как опасно предаваться честолюбивым снам». Может, я туда что-нибудь записал?
— Саша принесёт вам этот том, и вы посмотрите. — Здесь Николасу пришла в голову идея получше. — Знаете что, мы перевезём к вам в палату весь тридцатитомник. Может быть, вы перелистаете его страница за страницей и подчеркнёте те пометки, которых не можете вспомнить? Конечно, если доктор разрешит.
— Марк Донатович, я вас очень прошу, позвольте! — взмолился Морозов. — Я ни о чем другом думать не смогу, я спать не смогу, пока не верну рукопись!
Подумав, Коровин согласился: