Выбрать главу

Вся эта артподготовка заканчивается смещением с поста главы Союза писателей Владимира Ставского и заменой его Фадеевым. Процесс смены руководства занял некоторое время: Ставского освободили от обязанностей в апреле 1938 года, после чего во главе союза стала пятерка: Петр Павленко, Леонид Соболев, Валентин Катаев, Анна Караваева, Валерия Герасимова. Только в феврале 1939 года Фадеева избрали секретарем президиума Союза писателей. Это важно отметить: в 1937 и 1938 годах — на пике репрессий — он еще не руководил союзом.

Ставского сменил писатель заметный, но все-таки не самый маститый (вот так когда-то и на X съезд партии Булыгу избрали словно бы авансом). Были и функционеры более видные, и настоящие живые классики. Авторитетом пользовались Федин, Вс. Иванов, Вишневский, Гладков, Эренбург… Но первым стал все-таки Фадеев, к тому времени написавший всего одну законченную вещь — «Разгром». Сошлось всё: звезды, комиссарство, харизма, организационный дар и, видимо, благоволение Сталина. Тому вообще нравились красивые, подтянутые, сильные люди — Фадеев, Чкалов, Симонов.

Повлияло, видимо, и то самое литературное «староверчество» Фадеева. Пролетарские писатели рапповского толка были уже не на коне, произошел поворот «к корням».

Так Фадеев стал главой Союза писателей. В 1944-м он добьется «творческого отпуска» (та еще формулировка — выходит, в основное время писатели занимались нетворческими делами?) ради написания «Молодой гвардии», в 1946-м вернется на свой пост — уже как генеральный секретарь и председатель правления. В 1953-м станет «просто» председателем правления — должность генсека упразднят. В 1954-м — всего лишь одним из секретарей правления, к тому же фактически отстраненным от всех рычагов власти.

Владимир Ставский, с которым Фадеев был знаком еще по Ростову, стал главой писателей после смерти Горького и руководил союзом с 1936 по 1938 год. Кое-кто прямо называл его палачом и доносчиком, да и Фадеев критиковал за склонность политизировать литературу. Сегодня написанное Ставским забыто, его помнят исключительно как рьяного литфункционера. Он принял такое участие в судьбе Мандельштама (написал главе НКВД Ежову с просьбой «помочь решить этот вопрос»), после которого поэт отправился по этапу и умер в пересыльном лагере Владивостока. Видимо, этот донос и стал самым заметным произведением Ставского.

При этом он буквально рвался в горячие точки и вел себя там не только до безрассудности храбро, но и в высшей степени достойно. Об этом вспоминал Константин Симонов, видевший, как он ходил в рост под обстрелом на Халхин-Голе. На финской войне Ставский был ранен, на Великой Отечественной погиб — как писал Фадеев, по собственной неосторожности: захотел поближе рассмотреть подбитые немецкие танки и попал под огонь.

Вот как вспоминал Ставского Симонов: «Одни не любили его. Другие — среди них особенно много военных — преданно любили и уважали. Третьи, вспоминая его, говорили о нем то хорошо, то плохо, и в каждом случае вполне искренне. Мне думается, что правы были именно эти последние, и я сам принадлежу к их числу. Это был удивительно яркий пример человека, которого облагораживали война, опасность и товарищество среди опасности и который от этого до такой степени менялся, что был совсем другим человеком, чем в обычной, мирной, а для него всегда несколько начальственной, украшенной подчеркнуто важными знакомствами обстановке». Сначала он производил впечатление человека «грубого, несправедливого и одновременно претендующего на картинную душевность и безапелляционную „партейную“ непогрешимость». Но на Халхин-Голе «в нем были истинное дружелюбие, простое, непоказное товарищество и добрая забота». Потом Симонов встретил его в Москве — перед ним снова был «человек грубый и самодовольный, с напыщенной прямотой и нетерпимостью говоривший о других людях». А дальше случилась великая война: «Я неоднократно встречал на фронте людей литературных, а чаще — нелитературных, командиров дивизий, полков, которые говорили, что вот тогда-то или тогда-то у них был Ставский, и говорили о нем хорошо, с теплотой, с уважением к его храбрости и простоте… Что же было? Непосредственная ли опасность украшала душу человека и он отбрасывал в себе все мелкое и злое, даже очень привычное и въевшееся? Или просто обстановка: окопы, поле, по которому надо было переползать, блиндаж, плащ-палатка, на которой стояла вскрытая ножом консервная банка и лежали два куска хлеба, твой и мой?»