А сказав свое последнее напутствие и желание, Фролов не говорит, а скорее приказывает «отсыревшим и дрогнувшим голосом» Сташинскому:
«Да давай, что ли!»
Кривя побелевшие губы, знобясь и страшно мигая одним глазом, Сташинский поднес мензурку.
Фролов поднял ее обеими руками и выпил».
Вся эта цепь неизбежных, роковых поступков, когда нет иного выхода, нет альтернативы, гнетет Левинсона. Он страдает, не меньше чем Мечик, но молча, про себя. В его душе тоже вспыхивают «вскрики» слабовольного впечатлительного Мечика. Но едва родившись, они тут же гаснут по воле разума, трезвого разума командира отряда, зажатого в огненном кольце. Нравственный стержень в нем здоров, человечен настолько, насколько только возможно это в той жуткой обстановке. Он в ответе за жизнь отряда как боевой единицы и знает, что там — за поражениями и разгромами — ему жить и исполнять свои обязанности.
Разве слезы трясущегося седоватого корейца, у которого отбирают свинью-кормилицу, оставляют его безучастным? Разве не чувствует Левинсон крестьянское горе? Видит, чувствует и глубоко переживает. Оп пытается объяснить несчастному человеку, что иначе поступить не может. В романе так и сказано: «Левинсон, чувствуя за собой полтораста голодных ртов и жалея корейца, пытался доказать ему, что иначе поступить не может. Кореец, не понимая, продолжал умоляюще складывать руки и повторял:
— Не надо куши-куши… Не надо…
— Стреляйте, все равно, — махнул Левинсон и сморщился, словно стрелять должны были в него».
Фадеев дает подобные ситуации с таким душевным напряжением, что у читателя не возникает сомнений в том, что теперь, на всю жизнь за Левинсоном тенью будут идти и принявший яд Фролов, и рыдающий кореец и петля вины будет все туже затягиваться вокруг него, не давая покоя.
Писатель дал понять, что у его героя нет и не может быть абсолютных оправданий в своих действиях и, самое страшное, нет иного выхода в этот час, в эти минуты гибели отряда.
«Кореец сморщился и заплакал. Вдруг он упал на колени, ерзая в траве бородой, стал целовать Левинсону ноги, но тот даже не понял его — он боялся, что, сделав это, не выдержит и отменит свое приказание».
Нет, не бесчувственный механизм подавления, а страдающий, совестливый человек ведет отряд через таежные чащобы и непредсказуемые ситуации. Ясно же, что ори, эти ситуации с двойным нравственным дном, не могут повторяться вновь и вновь, иначе человек вступает в атмосферу тупой жестокости и произвола. Здесь количество неизбежно дает и новое качество, имя которому вседозволенность. Герой Фадеева не переступил эту грань. Он остается в сознании читателя не только умным командиром, но по-настоящему добрым человеком. Роман вышел отдельной книгой в 1927 году двумя изданиями. Это был настоящий успех и признание.
С молодым азартом поэт Александр Безыменский восклицал, что если 519 московских прозаиков — членов Ассоциации пролетарских писателей — будут писать так, как Фадеев, то вскоре мы будем иметь 519 «Разгромов».
Стоит ли говорить о том, что даже второй «Разгром» не появился. Да это и не нужно было.
Фадеев сдерживал пылкие восторги, не уставая повторять, что главное в искусстве — заново открыть свои пути к сердцам людей, и здесь не может быть застывших образцов. Более того. Требуется мужество творческого несогласия, «боренья», как он говорил, с прежним, чтобы открыть свой путь. Любой стиль хорош, любая форма приемлема, если они дышат правдой, а ложь рано или поздно отступит и разрушит себя. Идеала же на все случаи жизни нет. Тем более — в искусстве.
Однажды, уже в Москве, выступая на писательском собрании, Фадеев даже рассказал об американской девочке, которую воспитывали «сахарным елеем» на примере жизни Джорджа Вашингтона, первого президента США. Ей говорили: «Будь примерной, как Джоржд Вашингтон, и не делай того-то и того-то, тогда ты попадешь в рай». Девочка слушалась-слушалась, рассказывал Фадеев, но смотрит, что лишь она ведет себя, как юный Джордж Вашингтон, а ее подруги живут сами по себе. Девочке надоело подражать, и тогда она сказала: «Не хочу я в рай, мне будет там скучно с одним Джорджем Вашингтоном». А потому, продолжал Фадеев, нет смысла бесконечное многообразие искусства подтягивать под какой-то идеальный пример. Каждый вправе заявить: «Почему я должен походить на этого вашего выдуманного идеального писателя?»
Роман переводят на немецкий, французский, испанский, английский языки. Он выходит в США, в Китае его переводит великий Лу Синь.
«Поищите-ка в истории революцию, которая так быстро создала бы свою литературу», — с восторгом писал один из зарубежных критиков, прочитав «Разгром».
Немецкий поэт Иоганнес Бехер вспоминал, какое впечатление вызвала фадеевская книга в Германии: «Мы невольно прислушались: какой сильный новый голос в хоре молодой советской литературы! Еще неизвестному тогда автору нечего было бояться сравнения с крупными писателями тех лет — своими собратьями по перу. Он продолжил великую традицию русской литературы».
С тех пор Фадеев в поле зрения Горького. В письмах из Сорренто Алексей Максимович то и дело спрашивает: «Заметили Вы «Разгром»?» — и дает свою оценку: «…очень талантливо сделана книга Фадеева…» А Ромену Роллану 29 января 1928 года сообщает: «Этот год принес нам несколько очень крупных людей, которые подают большие надежды. А именно: Фадеев, автор «Разгрома»…» И еще он скажет: «Фадеев, Шолохов и подобные им таланты пока еще — единицы».
В 1934 году, на Первом съезде писателей страны Сергей Третьяков рассказывал:
«Разгром» недавно вышел в Китае на китайском языке. Вот что написали об этой книге в Шанхае:
«Левинсоны, живые, крепкие люди, руководя великими боями, ликвидировали японскую империалистическую армию от Иркутска до Владивостока, разбили интервентов 14 держав и бесчисленных белых генералов.
Есть уже и китайские Левинсоны, но китайские псы еще злее. Нам нужен не разгром Маньчжурии, а разгром всех сортов охотников и их псов. Знамя китайского Левинсона уже взвилось и начинается всекитайский разгром».
Уже в семидесятые годы видный итальянский специалист по русской и советской литературе Динно Бернардини в своей рецензии писал, что роман является «классикой советской литературы и лучшим произведением Александра Фадеева». По его мнению, «Разгром» выдержал испытание временем, сохранив вместе с тем обаяние непосредственности, блеск прозаического изложения, переходящего в поэзию».
Открытое признание трудностей — всегда признак силы и уверенности. «Сразу же после гражданской войны, — говорится в статье «Культура и доверие» известного писателя Владимира Тендрякова, — которая кончилась для большевиков победоносно, выходит повесть, ярко рассказывающая, нет, не о победе, а о… разгроме. Эту повесть написал отнюдь не пораженец, а человек, который сам с винтовкой в руках завоевывал победу.
И все-таки афиширование разгрома, то есть значительной неудачи, произведение не в пользу победителей, умаляющих их значение?.. Ан нет! Повесть произвела столб оглушающее впечатление, что даже в лагере врагов раздались уважительные голоса. Могла ли подобную реакцию вызвать книга, самовосхваляющая победность?» Вскоре по приезде в Москву по рекомендации ЦК ВКП(б) на ноябрьском пленуме ВАПП в 1926 году А. Фадеев избирается в бюро и секретариат правления. В январе 1927 года избирается в совет и исполнительное бюро совета Федерации писателей. В этом же месяце входит в состав редколлегии журнала «Октябрь». В конце 1927 года стал членом Международного бюро революционной литературы. В мае 1928 года входит в состав редколлегии журнала «На литературном посту». Кажется, не было ни одного бюро, правления, секретариата, совета в пролетарской литературной организации и редколлегиях ее журналов, куда бы Фадеев не входил.