Выбрать главу

Литературные будни все более и более затягивают его, отвлекая от творчества. Теоретические дискуссии без начала и конца — вот тот «жанр», в котором он теперь работает.

Для того чтобы понять специфику роли, которую играл в литературной жизни Фадеев тех и последующих лет, необходимо четко представлять себе, что это была за жизнь и что это была за литература. Были Шолохов и Платонов — ровесники Фадеева, были Пастернак и Мандельштам, Тихонов и Асеев, Борис Корнилов и Николай Заболоцкий. Были и такие литераторы, меньшего дарования, как А. Безыменский и А. Жаров, Демьян Бедный и Михаил Голодный. О вкладе всех этих людей в литературу мы сегодня можем судить достаточно полно. Но особенности тогдашней общественной жизни с неизбежностью вынуждали литератора быть не только художником, но и политиком. И если художнический дар был невелик, его изо всех сил старались дополнить заверениями в верности генеральной линии, злобе дня, лозунгам и призывам, восторгами в адрес страны, «где так вольно дышит человек». Со страстью изыскателей многие литераторы были заняты поисками фактов, подтверждающих эту выдумку-гипотезу поэта. Верил ей и Фадеев, правда, не до конца и не столь фанатично.

В этой насквозь политизированной литературной жизни Фадеев также утверждал себя как политик. Политика стала для него такой же страстью, как и призвание художника. В те годы он верил — и не без оснований, что активное участие в общественной жизни поможет ему достичь творческих высот. «Разгром» утвердил в нем эту веру.

Путь казался прямым, горизонты ясными. Можно ли сказать, что жизнь обманула Фадеева?

В 1933 году в Хабаровске, на собрании писателей и научных работников, Александр Александрович Фадеев сделал доклад на тему «Съезд советских писателей и социалистическая культура».

В докладе этом было сказано и следующее: «Данте был поэт политический. Оп презирал нейтральных в борьбе. Когда Вергилий ведет его в ад и они видят у врат ада жалкую кучку людей, Вергилий говорит ему: «Взгляни и пройди мимо!» Оказывается, это толпятся обыватели, нейтральные люди в политической борьбе. К ним у Данте такое презрение, что он считает их даже недостойными ада».

Фадеев не терпел «нейтральных» в борьбе.

А жизнь делала крутые повороты. Очень часто и очень резко. И если политические декларации могли поспевать за этими переменами, то о творческой платформе истинного художника это сказать, конечно, нельзя. Истинным художник развивается по законам своего призвания и таланта. Драматизм был в том, что это пе понималось «наверху» — людьми, которым и в которых верил Фадеев. Сам же он, как можно предположить, долго считал себя счастливым исключением из правил, был убежден, что именно ему предопределено стать «кентавром», живым олицетворением единства талантов политика и художника.

Увы, то, что казалось ему единственно правильным образом жизни — трибун, общественный деятель, яркий художник! — на поверку собственной жизнью оказалось капканом. Каждая новая попытка отстоять свою и чужую творческую — и не только творческую — свободу отзывалась новой болью. Сначала это была боль от непонимания его позиции партийными руководителями и необходимости постоянно искать компромиссы, потом к этому прибавилась боль от раскаяния в ошибках и промахах, а в конце концов Фадееву все чаще становилось, по его словам, «больно жить».

Октябрь 1927 года. Заседание редакции журнала «Новый Леф» (Левый фронт искусства), где редактором Маяковский. Здесь же авторы этого издания, товарищи Маяковского, плюс А. В. Луначарский и Александр Фадеев.

Проходило оно на квартире Маяковского и Бриков в Гендриковом переулке (переулок Маяковского в районе Таганки). Как вспоминают те, кто был там, все здесь было предельно скромно. В первой комнате стоял четырехугольный стол, вокруг стулья. Над столом яркий свет лампы под абажуром, у стен деревянные скамейки, обтянутые бумажной тканью. Шкафчик с посудой и кресло в углу. Из этой комнаты дверь в небольшой рабочий кабинет поэта. Письменный стол, книжный шкаф, диван, обтянутый кожей, кресло.

…Маяковский был серьезно-весел, сверкая большими глазами. Для него написать значило лишь полдела. Не менее важно было прочесть. На этот раз впервые читалась поэма «Хорошо!». Он начал читать в энергичном ритме, четко обозначая каждое слово, и гибко, умело выделяя интонацией голоса смену поэтических ритмов — от нежной лирики до оратории.

Когда Маяковский закончил, первым, не пытаясь сдержать поток радостных чувств, выступил Анатолий Васильевич Луначарский. Он говорил уверенно, горячо, на самой высокой ноте, не пугаясь таких восторженных слов, как «фанфары», «бронза». Луначарский повторит эти оценки и в своей речи на юбилейной сессии ЦИК СССР, которая проходила в Ленинграде: «Маяковский создал в честь октябрьского десятилетия поэму, которую мы должны принять как великолепную фанфару в честь нашего праздника, где нет ни одной фальшивой ноты…»

Существует несколько свидетельств о том, как выступал в тот, памятный вечер молодой Фадеев. Эти воспоминания очевидцев, как того и следует ожидать, противоречивы. Биографы Маяковского утверждают, что Фадеев начисто отрицал поэму. Кинорежиссер-документалист Эсфирь Шуб, дружившая и с Маяковским, и с Фадеевым, в книге «Крупным планом» пишет, что это не совсем так. Автора «Разгрома» взволновали лирические эпизоды поэмы «Хорошо!».

Фадеев в Москве недавно, меньше года. Молодой и уже знаменит — так можно сказать об авторе романа «Разгром». Маяковский знает Фадеева, читал его роман. Познакомился с ним еще в Ростове, на встрече с местными литераторами. Это он, Фадеев, тогда возражал знаменитому поэту, призывавшему ростовских литераторов работать на местном материале, не рваться в большое искусство. Фадеев уверял, что и здесь, в провинции, они готовы соревноваться в серьезности своих замыслов со столичными писателями.

Прочитав «Разгром», Маяковский сразу же, с присущей ему решительностью зачислил Фадеева в число выдающихся, как он скажет, пролетарских писателей. А в интервью польской газете назовет имя Фадеева первым среди лучших современных литераторов. Фадеев мог этим только гордиться, поскольку «лефы» вместе с Маяковским были настолько преданы документалистике, что к художественным жанрам, тем более романам, относились с большим подозрением.

Как известно, поэт тогда провозглашал и в этой поэме не менее решительно, что воображение — всего лишь «глупая вобла» — оно может подвести, обмануть, а вот у документов и фактов упрямая жизнь, их не обойти, не объехать. Реке жизни дается короткое, однозначное имя — «Факт». Эффект поэтической строки сродни репортерской, должен быть неожиданным, как лента телеграммы или свет фотовспышки. А потому, может ли роман быть среди активных «строителей» новой жизни? Нет, конечно. Поэт называл романную форму словесным курортом и неутомимо убеждал своих друзей и противников, что динамичной, мастеровой работе в литературе мешает как раз «страничечная тыщь» романов, куда удобно прятаться от жизненных невзгод:

Меня ж печатать прошу летучим дождем брошюр.

Поэт жил абсолютами: резко разграничивал реальность на плюсы и минусы, положительное и отрицательное, типы. Именно типы, обобщения, квинтэссенцию явлений, что явствует даже из названий стихов «Трус», «Подлиза», «Сплетник», «Ханжа» и т. д. А в противовес негативу — энтузиазм, перспективность мышления людей, сменивших борьбу на фронтовых баррикадах «баррикадами производства».

В наши дни писатель тот, кто напишет марш и лозунг, —