Выбрать главу

так жестко, не допуская каких-либо уступок мыслящим иначе, декларировал поэт свою гражданскую и художественную позицию.

Он в самом деле одержим мыслью приравнять к штыку перо.

Его же творчество не знало и знать не хотело никаких жестких норм, в том числе им самим провозглашенных. Когда поэт вышагивал свои энергичные строки, поэтическая стихия вырывалась из спланированных берегов. Не только умелый монтаж фактов, но и дерзкое, смелое воображение диктовало «октябрьскую» поэму.

Друзья же поэта порой больше доверяли его теоретическим манифестам, чем творческой практике. И не замечалось, что «глупая вобла воображения» могла превращаться и в золотую рыбку, если выполняла глубинные, заветные желания художника — новатора, а не узкие, прямолинейные директивы репортера-фактовика.

Фадеев тоже спорил больше с декларациями, чем с самой поэмой Маяковского. Богатство содержания этого произведения тогда он не уловил, не почувствовал. А говорил о том, что общий жизнерадостный тон поэмы опережает бедную, скудную прозу жизни, которую вряд ли можно назвать однозначно «боевой, кипучей». Запальчиво, потому что его перебивали. Все более пристрастно, потому что собравшаяся аудитория не хотела слышать никакой критики в адрес своего любимого друга.

Очевидно, в тот вечер ведущий лефовский критик и теоретик Осип Максимович Брик бросил свой цепкий, холодно-похрустывающий взгляд фактовика-документалиста на фадеевский «Разгром». Как потом, окажется, О. Брик написал единственный отклик на этот роман со знаком минус. Впрочем, в том не было ничего неожиданного. Роману, тем более психологическому, да еще с ориентацией на Льва Толстого, двери у лефовцев были закрыты. «Дело Артамоновых» Горького, «Барсуки» Леонова, «Цемент» Гладкова, романы и повести Михаила Булгакова, Вячеслава Шишкова получили уничижительные оценки в журнале «Новый Леф». Как мы уже знаем, роман как жанр вычеркивался из литературного словаря.

Налицо был явный парадокс: прекрасный, истинным поэт стоял во главе журнала, а журнал отрицал художественное творчество. Случалось это еще и потому, что Маяковский, перегруженный собственной поэтической работой, просто-напросто не читал многих романов, которым его коллеги учиняли «разгром». Их оценки, рецензии он рассматривал как рабочие заготовки для собственного мнения и нередко попадал впросак. Вот строки о Федоре Гладкове:

Что пожелать Гладкову Ф? Гладков романтик, а не Леф, — прочесть, что написал он, так все колхозцы пьют какао, Колхозца серого и сирого не надо идеализировать.

Можно представить себе, как возмущался подобным выпадом обидчивый Ф. В. Гладков, который никогда не писал о процветающих «колхозцах».

Насчет поездки Евгения Замятина в колхозы Маяковский писал:

Что пожелать вам, сэр Замятин? Ваш труд заранее понятен. Критиковать вас не берусь, не нам судить занятье светское, но просим помнить, славя Русь, что Русь — уж десять лет! — советская.

Такие оценки поэта были подсказаны позицией газетных страниц. Маяковский здесь всего лишь пропагандист сложившегося общественного мнения. Когда были пущены первые стрелы по спектаклю «Дни Турбиных», поэт тут же присоединился к отрицателям и обвинителям постановки, даже не увидев ее, доверясь чутью пролетарского зрителя. Он острил по поводу эстетической программы МХАТа, ориентированной на классиков, на Чехова: «…начинали с дядей Ваней и тетей Маней и закончили «Белой гвардией».

«Утилитаризм в искусстве до сих пор еще не изжит, а футуристы (Леф) еще оказывают громадное влияние на начинающих и молодых художников», — сетовал Федор Гладков в письме к Горькому. Автор «Цемента» предпочитал, чтобы критика говорила прежде всего о художественных достоинствах его романа, решительно не желая быть в ряду «агитационных», тенденциозных литераторов. Фотографичность и бытовизм «лефов» и Маяковского Гладков отвергает начисто — с помощью цитации из стихов поэта: «Гениальный хам и нахал» Маяковский еще победно рычит на всех перекрестках, изображая из себя пресловутого «людогуся». Лично я не выношу этого грубого утилитаризма во всех его видах и формах…»

И Фадеев в спорах с «лефами» отстаивал право на жизнь романа в советской литературе, глубоко уверенный в том, что именно этот вид литературы повернет писателей лицом к живому человеку, к его неповторимой судьбе.

В мае 1928 года, выступая с докладом на Первом съезде пролетарских писателей, Фадеев сказал, что в поэме «Хорошо!» Маяковский «не заглянул в психику крестьян, и его красноармейцы, лихо сбрасывающие в море Врангеля, получились фальшивыми, напыщенно плакатными красноармейцами, в которых никто не верит».

Нечто в этом роде он говорил и тогда, на первом обсуждении поэмы.

Теперь трудно точно сказать, почему Фадеев зацепился именно за этих «плакатных» красноармейцев, сбрасывающих врангелевцев в море. Они мелькнули в поэме эпизодом, как иллюстрация главной идеи. Всего лишь эпизодом, и, конечно же, не могли быть достаточным основанием для оценки всей поэмы.

В самый разгар спора Н. А. Луначарская-Розенель, актриса театра В. Э. Мейерхольда, тихо напомнила мужу:

— Анатолий Васильевич! Пора ехать. У меня в 9 часов репетиция. Мотор ждет…

— Подождем еще немного. Посмотрим, чем кончится… Это так интересно!

Лефовцев было много, и слыли они за людей, искушенных в литературных спорах. Возникла жестокая перепалка. Маяковский ходил по комнате, курил, изредка бросал короткие реплики. Фадеев обращался прежде всего к нему. Спор постепенно уходил от поэмы. Фадеев все же хотел оставить последнее слово за собой. Он с нажимом сказал:

— Когда во Владивостоке мы из подполья приходили, так сказать, переодетые, в «Балаганчик», мы видели там поэтов… Сегодня эти поэты пишут революционные стихи.

Маяковский почувствовал, что настала пора вмешаться:

— Когда это было? — спросил он.

— В 1920 году.

— Хуже, если бы они в двадцатом году писали революционные стихи, а теперь засели бы в «Балаганчик». А так все правильно. Они растут в нужном направлении.

На том и закончился спор.

По дороге Луначарские подвезли Фадеева к дому. Только в машине он начал постепенно оттаивать. Он выглядел обиженным. Ему казалось, что не он затеял спор, что его не поняли.

— Ведь я пришел слушать стихи, меня так любезно пригласили и вдруг атаковали нежданно-негаданно.

— Вы, Александр Александрович, оказались одним в поле воином. Что ж, это почетно…