Выбрать главу

Ему вторил на том же съезде А. Сурков, решивший, что «творчество Б. Л. Пастернака — неподходящая точка ориентации в их (молодых поэтов. — И. Ж.) росте».

Стоит ли говорить, в какой трагической ситуации оказалась поэзия: помимо оголтелых кампаний, когда торжествовала голая догматическая идеология, чуждая любому поэтическому слову, она, поэзия, таяла на глазах, теряя лучших своих людей. По-настоящему она зазвучит лишь в годы войны, а в сороковых, начале пятидесятых годов будет дышать в унылой, душной атмосфере, держаться на шумовых эффектах. Подобными поэтическими выходами к читателям резко снизили свой уровень талантливые Николай Тихонов, Николай Асеев. (Несколько дней пребывания Н. Тихонова в Пакистане были достаточными для того, чтобы появился цикл стихов, удостоенный Сталинской премии.)

Ситуация, когда не только высказывались, но и публиковались суждения, порой резко противоположные, когда печаталась эмигрантская литература, мемуары вожаков контрреволюции, уходила в прошлое. Все, входящее в противоречие с «генеральной линией», оценивалось как вражеский выпад, заточалось наглухо в спецфонды, обрело облик тайны в лице немногих функционеров, спец-академиков и спецпрофессоров. Ленинский завет о том, что люди должны знать все, дышать свободно, полной грудью, обо всем судить самостоятельно, не ведая страха, — этот ленинский завет забылся, вычеркивался из памяти как что-то несерьезное, не учитывающее остроту классовой борьбы, слепую стихийность и бессознательность масс.

Это было прекрасное поле для деятельности всевозможного рода «активистов». Потому-то и действовали такие, как Безыменский, по словам А. Платонова, «с таким хищным значением, что вся всемирная истина, весь смысл жизни помещались только в нем и более нигде…».

Не только поэты, но философы, историки, литературные критики стали специализироваться — писать о таких явлениях и фактах, о которых они узнавали из вторых уст, через «посредников». Закрытые зоны все более отгораживали многогранный, не знающий общих знаменателей мир событий и фактов от людей, но такая ситуация всевозможным борцам была только на руку — обличай, обвиняй, не стесняясь в словах, по принципу — лучше перебор, чем недобор. И так — из года в год, из десятилетия в десятилетие, до ландшафтов застоя. Остроумно высмеивал эту нелепую ситуацию спорна за дверьми, бури в стакане воды соратник Маяковского очеркист Сергей Третьяков.

Прошла бурная дискуссия о Джеймсе Джойсе, авторе всемирно известного романа «Улисс». Среди участников дискуссии были публицист Карл Радек и драматург Всеволод Вишневский. На I Всесоюзном писательском съезде Сергей Третьяков подвел итоги «дискуссии»:

«Слово о Джойсе. Спор о нем горячий. Одни защищают, другие хают. Вишневский говорит — замечательно. Радек возражает — гниль. Спорить — спорят, а кто эту книгу читал? Ведь она не переведена, не напечатана. Диагноз ставится втемную. Так врачи, говорят, осматривали больных султанш, через посредников, не имея права ни пощупать пульс, ни взглянуть на больную, во избежание соблазна.

Но я верю в иммунитет Вишневского. Так дайте Вишневскому лично потрогать «султаншу».

Фадеев, еще совсем молодым, во времена Маяковского заявлял: нельзя в художественном творчестве идти от директив, резолюций, теоретических суждений, пусть даже самых верных. Он говорил веско и точно о «философской гегемонии» творца: «Пролетарский художник не должен рационалистически наделять природу и общество теми свойствами, которых он сам еще не видел и не почувствовал, но которые, согласно учению марксизма, присущи природе и обществу».

Простая истина, по многими она воспринималась как крамольная.

У Маяковского метод рождения стиха от газетной новости был лишь эпизодом, частным случаем. Лучшие его строки вырастали из глубоких переживаний, интенсивной работы ума и сердца. Со временем же газетный отклик стал чуть ли не нормой, дискредитировав тем самым природу поэтического слова.

Газета стала своеобразной оранжереей для легких, райских настроений или плантацией, где выращивались ядовитые «анчары».

К чести Фадеева, он всегда чувствовал, что, отвоевав себе право на политическую непогрешимость, эта группа крикунов и фразеров обескровливает литературу, глушит многообразие, не дает выйти на свет любой глубокой мысли. Он атаковал эту поэзию, по его характеристике, «фальшивых, идеологически выдержанных заклинаний» даже в 1937 году, когда она была в расцвете сил, в разгуле разоблачений «врагов народа». Вот как писал Михаил Голодный:

Клубок змеиный, Клубок кровавый, Разматывайся до конца. Пусть станет враг В кольце облавы, И маски валятся с лица. Напрасно взгляд, от страха мутный, Зовет на помощь мир господ.  К вам, Тухачевские и путны, Никто на помощь не придет!

Особенно резко этот «строй» в поэзии и Фадеев столкнулись осенью сорокового года, когда развернулась дискуссия о традициях Маяковского.

Дважды выступая на ней, Фадеев доказывал, что отклики и заклинания, задор и воспевание — это еще не продолжение традиций Маяковского. «Я знаю, что признаком высокой поэзии является умение так ответить на текущий политический день, что это останется жить надолго. Это — умение увидеть в сегодняшнем дне вечно живое, непреходящее. Да ведь этим велик был и Маяковский».

Словом, продолжал Фадеев, до поэзии Маяковского надо дорасти, и тут же прошелся по неряшливой, конъюнктурной работе популярных тогда поэтов В. Лебедева-Кумача, того же А Жарова, Д. Алтаузена, А. Суркова и других. Какую бурю протеста вызвало это у «боевиков»! Более всего, наверное, их возмутило, что Фадеев, вроде бы свой среди своих, «брат по классу», не щадит их престижа, регалий, отлучает от узаконенного Маяковского. Узаконенного самим Сталиным! Разве не ясно, они готовы расшибить лбы, лишь бы плыть в одной лодке с литературным вождем. Нет, они не допустят этого отлучения, вывернутся, не сдадутся. Они строго поправят Фадеева, они произнесут длинные, погромные речи по его адресу, а их напечатают, в которых докажут общественности, что он, Фадеев, пытается посеять сомнение в ценности авангардных рядов советской поэзии.

Фадеев вновь брал слово, бросал в зал, что «победить» таких поэтов, как Борис Пастернак, можно лишь совершенным стихом, точнее — большим, глубоким содержанием, выраженным в художественной, совершенной форме. И будто дразня стихотворцев, выставивших возле каждой строки классовый знак, знак верноподданничества, назвал имя Бориса Пастернака в числе ведущих поэтов страны, в ряду с Николаем Асеевым, молодым Александром Твардовским. Вот тогда на Фадеева и обрушился целый шквал обвинений. Угрожающе-жестко выступил Василий Иванович Лебедев-Кумач. Автор бодрых, широко популярных песен был нетерпим к любым замечаниям и лишь свою интонацию считал юридически законной. Именно юридически. Он настаивал публично, что как депутат Верховного Совета РСФСР должен быть вне критики.

«Товарищ Фадеев своей литературной политикой демобилизует нас, — говорил Василий Иванович. — Следствием этой политики является то, что поднимают голову воинствующие эстеты, бездушные формалисты, фабриканты гнилых произведений о нашей действительности».

«Бездушные формалисты», «фабриканты гнилых произведений» — это, конечно же, Борис Пастернак, Анна Ахматова…