Выбрать главу

Фадеев организовал продовольственный заказ в каком-то специализированном магазине, и я поехала выкупать его с курьершей «Красной нови», но Фадеев знал меня как актрису Каширину, не был оповещен, что я по настоянию управдома и паспортиста (тогда еще и паспортизация проходила) стала Ивановой, и заказа мне не выдали: была длинная канитель, мы с курьершей ездили туда-сюда на извозчике (машин еще ни у кого во всем окружении не было), в результате задуманный горячий ужин не поспел к приходу гостей, а вино уже стояло на столе. Поэтому, а может, и не только поэтому, «смычка» проходила столь бурно (не помогло умиротворению страстей даже сольное: Луговской, Фадеев, Леонов — и общее хоровое пение), что к шапочному разбору сцепились Павленко с Лидиным (кто этому поверит из помнящих иронично-сдержанного Петра Андреевича и корректнейшего Владимира Германовича) и Фадеев с Пастернаком.

Это было скорее игрой, скорее шуточной стычкой, нежели настоящей ссорой.

Однако в результате ходила шутка, что, мол, вместо «смычки» попутчики проучили тех, кто их так окрестил.

Шутки шутками, а было ведь и не без обиды.

У Всеволода есть запись: «Высокомерие, с которым нам была дана кличка «попутчики», мне казалось тогда не странным, а почти естественным. Это происходило из глобального уважения моего к революции и из уверенности, что она не может совершать ошибок. Тогда казалось естественным, что рапповцы, которые говорили от имени пролетариата, только и могли выбрать ту станцию, до которой мы являлись им попутчиками.

…Эта кличка ныне забыта и кажется нам странной и почти непонятной. Между тем в те дни мы принимали ее с трепетом. Мы даже ждали иногда, когда же нас столкнут с поезда. От нас требовали, чтобы мы воспевали поезд, кондукторами и машинистами на котором были рапповцы. Я думаю, мы пели искренними голосами, но им, рапповцам, наше пение казалось недостаточным. А мы, восхищенные революцией, не замечали своего унизительного состояния.

…Я-то, положим, замечал. Но я считал себя в какой-то степени виноватым перед той абстрактно безгрешной и безошибочной революцией, которую якобы представляли рапповцы и которой никогда не было…»

До совместной работы в журнале Всеволод Иванов и Фадеев встречались в издательстве «Круг». Всеволод Иванов вспоминал:

«Возле шведских бюро, сдвинутых вместе, стоял Б. Пильняк, писатель в те дни почти уже знаменитый. Он только что приехал из-за границы, черепаховые его очки, под рыжими волосами головы и бровей, особенно велики, — мы еще носили крошечные пенсне; он — в сером, и это тоже редкость. Бас Б. Пастернака слышался рядом. К ним подошел Бабель, в простой толстовке, начал шутить, и они засмеялись. В другом конце комнаты, вокруг Демьяна Бедного, превосходного и остроумного рассказчика, — Безыменский, Киршон, Веселый, Светлов.

Проходят Фадеев и Герасимова. Они очень красивы, и особенно хорош Фадеев в длинной темной суконной блузе. Они разговаривают с Маяковским и Асеевым о Сибири. Асеев сильно размахивает руками, но в комнате такой гул, что я не слышу его слов. Через всю комнату светятся большие глаза Фурманова, и кажется, что он-то слышит всех.

А рядом кто-то из Лефа отрицает шутку: не те времена…»

С Леонидом Максимовичем Леоновым у Фадеева отношения складываются без недоразумений, серьезно, надолго. Леонова удивила широта взглядов главного редактора, партийная, именно партийная честность, определенность. И еще: бесстрашие. «Хороший человек», — сказал тогда о нем Леонов и никогда не менял этого своего мнения.

А еще до совместной работы с Фадеевым, в сентябре 1930 года, корреспондент «Литературной газеты» спросил Леонида Максимовича: «Кто из современных писателей вас больше всего интересует и кого вы цените из пролетарских писателей?» Леонов сказал:

«Видите ли, я связан с определенной писательской средой и поэтому не особенно внимательно могу следить за всем движением пролетарской литературы.

Разрешите мне поэтому от прямого ответа относительно пролетарской литературы уклониться. Однако очень ценю Фадеева и Либединского. Тут надо бы снова вернуться к вопросу о психологическом анализе, который занимает такое огромное место в споре о творческом методе и в котором попутническая литература еще не сказала своего последнего слова. Но сейчас уже не стоит его снова заострять. Из писателей, за которыми более внимательно слежу, назову Федина, Бабеля, Олешу».

Как редактор, Фадеев умел вести прямой честный разговор с любым даже знаменитым писателем, эта черта проявилась в те годы со всей очевидностью.

В четырех номерах журнала — с пятого по восьмой — публиковалась повесть А. Н. Толстого «Записки Мосолова», написанная им вместе с П. Сухотиным. Видимо, сам А. Н. Толстой не придавал большого значения этим «запискам» и, как бывало в таких ситуациях, не отягощал себя строгими обязательствами перед журналом. Рукопись то и дело запаздывала.

17 августа 1931 года тридцатилетний редактор пишет уже знаменитому Алексею Николаевичу Толстому:

«Письмо Ваше, адресованное Анову (от 8 августа), удивило меня до крайности. Вы, совместно с Сухотиным, предложили редакции «Записки Мосолова», обязавшись представить материал в определенные сроки. Вещь эта всем нам крайне не понравилась, написана она — Вы сами это знаете — чрезвычайно неряшливо, безыдейно, читать ее можно с любого конца. Но, во-первых, не нам судить Вас — старого опытного писателя, а во-вторых, журнал наш, где совсем недавно сменилась редакция, находится в таком положении, что не может пока что печатать только такой материал, который ему нравится и который действительно находится на высоте — материала, попросту говоря, не хватает. Поэтому мы согласились на Ваше предложение и приняли «Записки Мосолова».

В результате Вы нам давали через час по столовой ложке этой скучной и кислой микстуры… — и вдруг (в силу причин, которые никому не интересны, так как они имеют отношение к Вашей с Сухотиным личной биографии, но никакого отношения к художественной литературе) повесть мы обязаны прервать.

Ваше письмо, разъясняющее дело, приходит уже тогда, когда последний номер сверстан, то есть тогда, когда уже ничего изменить нельзя без материальных убытков и длительной задержки номера. Единственный выход для нас — написать конец первой части. Мы это и сделали. Зачем же громкие и фальшивые слова о пролетарской художественной литературе и т. п. Благодарите бога, что я (вопреки моим привычкам) ограничиваюсь только этим письмом, но стоило бы Вас высмеять на весь Союз Советских Республик».

Добродушный, лукавый, но и вспыльчивый А. Н. Толстой на этот раз не обиделся, признав доводы Фадеева убедительными. Вскоре они перешли на «ты», стали друзьями еще до первого съезда советских писателей. Алексей Николаевич высоко ценил художественный стиль фадеевской прозы — по-русски полнозвучный, наполненный впечатляющим содержанием. А если Фадеев ошибался в оценке тех или иных произведений А. Н. Толстого, то это было чаще всего кратким недоразумением, о чем Фадеев прямо и честно говорил. Так, поначалу он недооценил достоинства первой книги романа А. Н. Толстого «Петр Первый». А прочитав вторую часть, отнесся к роману в целом уже совершенно иначе. Будучи на Дальнем Востоке, он внушает в одном из писем критику В. В. Ермилову, энергично нападавшему на толстовский роман:

«За время путешествия прочел вторую книгу «Петра I» и в свете ее перечитал первую. Вижу, что в оценке этого произведения — ошибся. Вещь — замечательная. Полнокровная, блестящая по языку. Петр и другие фигуры, как отлитые, — хороши мужики…

Я почувствовал просто уважение к старику, — он прямо в расцвете своего дарования. Даже зависть берет».

В начале 30-х годов Горький установил жесткое «кураторство» над Фадеевым-романистом. Очевидно, и по его настоянию в ЦК ВКП(б) было решено предоставить Фадееву творческий отпуск. Осенью 1931 года Фадеев работает в Гагре и Сочи. Именно туда Горький посылает ему письмо, к сожалению, не обнаруженное в архивах писателя. Но, судя по фадеевскому ответу от 14 марта 1932 года, уже из Уфы, оно оказало на него очень сильное воздействие: «Прежде всего большое спасибо Вам, хотя и запоздалое, за письмо — в Гагры… Вы совершенно правы».