Выбрать главу

Если верить газетным страницам, то каждое разоблачение «врагов народа» вызывало у общественности лишь чувства одобрения и радости, а всеобщая пролетарская беспощадность перечеркнула всякие вопросы и сомнения. На одном из снимков Калинин, «всесоюзный староста», целуется с Ежовым после вручения тому ордена Ленина. Напутствует каламбуром: мол, желаем вам и дальше держать наших врагов в ежовых рукавицах.

Если верить этим страницам, усыпанным дробью заметок-откликов, то возникает такое чувство, что сострадание и милосердие покинули тогда нашу жизнь.

Но это чувство подсказано сегодняшним знанием, а тогда в людях жила вера (потом ее назовут слепой) в справедливость действий тех, кто стоял у власти, и когда они возвышали Чкаловых и Байдуковых, и когда они срывали маски с «коварных врагов».

Что говорить, самое печальное и непоправимое было в том, что Фадеев не был готов тогда осознать ни сущности трагедии, обрушившейся на народ, ни ее истоков. Нет, он не был среди тех, кто прямо обвинял, карал, взывал к мести и крови. Более того, его критические оценки тех или иных писательских неудач тридцать седьмого года, как правило, в основном литературного характера — достаточно гибки, диалектичны и не требуют единомыслия.

Художественное совершенство, как заклинание повторял он на писательских собраниях, вот перед чем «должен преклонять колени» каждый писатель, вот что должно его мучить, изнурять, печалить и радовать. Еще и еще раз анализируется творчество великих мастеров — любимых им Пушкина, Леонардо да Винчи, Льва Толстого.

В искусстве не должно быть самодовольства и успокоенности. Самодовольство губит, превращает художника в схематика-ремесленника. Так говорил он о драматурге Владимире Киршоне, своем бывшем товарище, в том обвинял он маститого Бориса Пильняка, поэтов Александра Жарова, Иосифа Уткина, Джека Алтаузена. Драматург и поэты жестоко спорили с Фадеевым, а Пильняк только обижался.

Вот что писал Фадеев в статье о Владимире Киршоне: «Я далек от мысли отрицать значение пьес Киршона для нашей действительности, отрицать их пользу… Он берет данную острую политическую ситуацию и делает полезное дело, откликнувшись на нее. Он дает немедленную политическую зарядку. Но он не идет глубже, у него нет живых, живучих характеров в пьесах, и поэтому пьесы не выдерживают проверки временем».

О Борисе Пильняке: «Почему до сих пор, например, Пильняк считается серьезным писателем — это трудно понять. А вот бывают кумушки и говорят: «А-ай, посмотрите, какие писательские настроения, как Пильняк настроен в Переделкине». А неужели это так важно, как настроен Пильняк?

Когда он начинал писать, у него были искаженные представления о советской действительности, но он писал искренне, и то, что он писал, свидетельствовало о том, что он человек талантливый. Но потом он стал скисать… А затем он стал уже писать просто плохо: и политически плохо, и художественно плохо».

Слишком резко? Но Илья Ильф и Евгений Петров острили по поводу Пильняка не менее резко: «Один литератор так и написал недавно в «Литературной газете» — «Вместе с Пильняком я создал роман под названием «Мясо». Товарищи, я больше не буду». (Смех. Аплодисменты.) Но от этого не легче.

Известно, что существует обстановка, в которой могут появляться такие письма. Было бы лучше, если бы с таким заявлением выступил издатель, напечатавший этот литературный шницель. (Смех. Аплодисменты.)»

Конечно же, ни Фадеев, ни Ильф и Петров не знали, что дни критикуемых ими литераторов сочтены.

…Крестьянин Никита Моргунок из поэмы «Страна Муравия» вел разговор со Сталиным, «душевно и открыто».

— Товарищ Сталин! Дай ответ, Чтоб люди зря не спорили: Конец предвидится ай нет Всей этой суетории?.. И жизнь — на слом, И все на слом — Под корень, подчистую. А что к хорошему идем, Так я не протестую.

Просит он вождя оставить «покамет» его хуторок:

И объявить: мол, так и так, — Чтоб зря не обижали, —  Оставлен, мол, такой чудак Один во всей державе…

Однако, объехав полстраны, убеждается, что жизнь колхозная цветет привольно и богато…

Особенно поражает, как единодушно, без тени сомнения одобрялись смертные приговоры, вынесенные военачальникам, партийным деятелям. Повторяем, никто не скупился на слова обвинения: ни Вишневский, ни Бабель, ни Олеша — никто.

Исаак Бабель выразил свои чувства такими словами: «Язык судебного отчета неопровержим и точен.

Как никогда очевидна безмерная правота нашего правительства. И преданность наша ему обоснована и безгранична».

Статья называется «Ложь, предательство, смердяков-гцина».

А что случилось с первой женой Фадеева Валерией Герасимовой, той самой Валей из Бостона, о которой так поэтично писал молодой Фадеев? Каждая строка ее статей дышит ненавистью: «Барственно-пресыщенный Тухачевский, интеллигентски-эстетствующий Примаков, чиновничьи непроницаемый и сухой штабист Уборевич, старогенеральная фигура надутого, высокопарного Корка…» (статья «Лицо гадины»).

В 1937 году печатается очерк Фадеева «Сергей Лазо». Обрисовывая героя гражданской войны на Дальнем Востоке как личность выдающуюся, автор в то же время подчеркивает, что секрет влияния Лазо на массы кроется в его «глубочайшей убежденности» как коммуниста. «Никакой вооруженной силы за ним не было, — свидетельствует Фадеев, — он действовал только авторитетом партии и своим личным обаянием». Черты Лазо — организатора масс раскрыты также в очерке «Как погиб Сергей Лазо» и в сценарии «Сергей Лазо», который создавался в 1938–1939 годах совместно с вдовой полководца Ольгой Андреевной. Умение командующего влиять на людей основано на вере тех, кто поднялся на борьбу со старым строем. Лазо не убеждают слова студента, будто бы на станцию прибыл эшелон «буквальных бандитов». «Бойцы ваши очень хорошие люди, — говорит Лазо командиру, — а во всем виноваты вы… вы лично… да, да… В головах ваших бойцов много еще темноты, невежества, распущенности, а вы, вместо того чтобы их учить, им потакаете…»

Учить людей, объединять их — вот задача коммунистов. Именно в этом сила командира, которого описывает Фадеев в очерке «Особый коммунистический» (1938). В том же году был опубликован очерк «Михаил Васильевич Фрунзе». «Твердость его… опиралась на безграничную веру в силы масс, — пишет автор. — А массы были для него не чем-то безличным, а борющимся, страдающим, ищущим лучшей доли и побеждающим препятствия человечеством».

Насколько демократичен, открыт всему человеческому внутренний мир коммуниста Сени Кудрявого из «Последнего из удэге», который Фадеев выписывал в том же тридцать седьмом году.

«Первым и главным человеком на руднике, — это Сережа видел по всему, — был Сеня Кудрявый.

Никто не избирал Сеню, никто не назначал его на эту роль. Да и где была та сила, которая могла назначить человека первым и главным среди двенадцати тысяч забастовавших рабочих… Он сам стал первым и главным среди них».

Может быть, спрашивает Фадеев, Сеня Кудрявый «умел незаметно выпятить личные свои достоинства и подчеркнуть в других людях их слабости, выступал среди этих людей в качестве учителя жизни?.. Нет, Сеня явно не стремился утвердить себя среди людей и никогда не оценивал людей по тому, насколько их личные качества совпадают с его собственными. И вообще никаких черт властности в Сене не было. Он брал людей такими, какими сложила их жизнь, в многообразии их привычек, слабостей, достоинств, и всем умел найти место, и сам был среди людей всегда на виду, со всеми своими слабостями и достоинствами, никем не умел и не хотел «казаться».