«Милая Елена Сергеевна!
Я исключительно расстроен смертью Михаила Афанасьевича, которого, к сожалению, узнал в тяжелый период его болезни, но который поразил меня своим ясным, талантливым умом, глубокой внутренней принципиальностью и подлинной умной человечностью. Я сочувствую Вам всем сердцем: видел, как мужественно и беззаветно Вы боролись за его жизнь, не щадя себя, — мне многое хотелось бы сказать Вам о Вас; как я видел, понял и оценил Вас в эти дни, но Вам это не нужно сейчас, это я Вам скажу в другое время.
Может быть, и не было бы надобности в этом письме: вряд ли что может облегчить твердого и умного человека с сердцем в период настоящего горя. Но некоторые из товарищей Михаила Афанасьевича и моих сказали мне, что мое вынужденное чисто внешними обстоятельствами неучастие в похоронах Михаила Афанасьевича может быть понято как нечто, имеющее «политическое значение», как знак имеющегося якобы к нему «политического недоверия».
Это, конечно, может возникнуть в головах людей очень мелких и конъюнктурных, на которых не стоит обращать внимания. Уже в течение семи дней я безумно перегружен рядом работ (не по линии Союза писателей, а работ, место и время которых зависят не от меня) — не бываю в Союзе, не бываю и часто даже не ночую дома, и закончу эти работы не раньше 17—18-го. Они мне и не дали вырваться, о чем я очень горевал, — главным образом, из-за Вас и друзей Михаила Афанасьевича: ему самому было уже все равно, а я всегда относился и отношусь равнодушно к форме.
Но я не только считал нужным, а мне это было по-человечески необходимо (чтобы знать, понять, помочь) навещать Михаила Афанасьевича, и впечатление, произведенное им на меня, неизгладимо. Повторяю, — мне сразу стало ясно, что передо мной человек поразительного таланта, внутренне честный и принципиальный и очень умный, — с ним, даже с тяжело больным, было интересно разговаривать, как редко бывает с кем. И люди политики, и люди литературы знают, что он человек, не обременивший себя ни в творчестве, ни в жизни политической ложью, что путь его был искренен, органичен, а если в начале своего пути (а иногда и потом) он не все видел так, как оно было на самом деле, то в этом нет ничего удивительного: хуже было бы, если бы он фальшивил.
Мне очень трудно звонить Вам по телефону, т. к. я знаю, насколько Вам тяжело, голова моя забита делами, и никакие формальные слова участия и сочувствия не лезут из моего горла. Лучше, освободившись, я просто к Вам зайду.
Нечего и говорить о том, что все сопряженное с памятью М. А., его творчеством мы вместе с Вами, МХАТ ом подымем и сохраним: как это, к сожалению, часто бывает, люди будут знать его все лучше по сравнению с тем временем, когда он жил. По всем этим делам и вопросам я буду связан с Маршаком и Ермолинским и всегда помогу всем, чем могу. Простите за это письмо, если оно Вас разбередит.
Крепко жму Вашу мужественную руку,
Ал. Фадеев».
Война помешала Фадееву выполнить свои обещания. Жизнь литературы стала похожа на солдатскую жизнь — в окопах и полях сражений, в атакующем ряду. Булгаков будет еще много лет ждать своего часа…
Дело осложнялось тем, что для многих соратников Фадеева по аппаратной работе в Союзе писателей, в том числе и известных художников слова, имя Булгакова было столь же таинственно и невероятно, как далекая Атлантида. Нужно было пережить крушение мнимых общественных истин в конце 50-х годов, взлет художественной прозы «Нового мира», где редактором был Александр Трифонович Твардовский, пережить и многое другое, чтобы снять запреты с булгаковского наследия. Кстати, фадеевское письмо к Е. С. Булгаковой впервые было напечатано именно в «Новом мире» в 1966 году, в год публикации «Мастера и Маргариты» и воспринималось как своеобразная поддержка булгаковского романа со стороны художника, политическое лицо которого не вызывало сомнений у читателя.
Пришла последняя довоенная весна. С первого апреля спектакли во МХАТе (как и в других театрах страны) стали начинаться в 8 часов вечера. Заканчивались поздно, жизнь уплотнялась. С наступлением лета театр собирался на гастроли в Минск. Степанова болела и первый раз поехать не могла. Семья переехала на дачу. Но на душе было тревожно.
После болезни Ангелина Иосифовна отлеживалась на даче, когда разрешили вставать, гуляла возле Переделкина — его окрестности славились красотой. Об этом замечательно писал Фадеев: «…Я сегодня впервые вышел из дома и прошелся… в лесок за детским санаторием. Там уже довольно глуховато, густые ельники, чудные березовые рощи. С завистью смотрел, как деревенские ребятишки ловили в пруду окуней. Если бы не мои, столь тяготящие меня обязанности, я все бы писал, да писал, а в свободное время питался бы воздухом, ходил на охоту, ловил рыбу, завязал бы связи с ближайшими колхозами и общался бы с народом повседневно — все это мне вполне заменило бы «пенклуб» (как называет В. Катаев наш писательский клубишко). Но и тогда все это могло бы иметь для меня жизненный интерес и цену, если бы ты всегда-всегда была со мной…» (15 июня 1939 года).
Теперь Ангелина Иосифовна была на даче, и вроде все складывалось, как мечталось, но 22 июня 1941 года началась война…
«…Фашистская Германия неожиданно и внезапно нарушила пакт о ненападении», — сказал И. В. Сталин в своем выступлении по радио 3 июля 1941 года.
Неожиданно и внезапно для народа, миллионов людей — это так. Но только не для Сталина и его соратников. У Овидия Горчакова есть повесть «Накануне, или Трагедия Кассандры». В сущности, это даже не повесть, а развернутый монтаж архивных документов — справок, телефонограмм работников советских посольств из разных стран, донесений секретных сотрудников, в том числе и таких разведчиков, как Рихард Зорге. За несколько месяцев до войны назывались сроки нападения с точностью до месяца, а затем до недели, дня, наконец, часа — на рассвете, в 4.00 22 июня.
Сталин не верил. Был до последнего часа убежден, что все это злонамеренные провокации. Его резолюции на донесениях требовали строгого наказания всех тех, кто предупреждал о грозной опасности.
На докладе у Сталина побывал адмирал флота Н. Г. Кузнецов. У него важные, тревожные сведения. Помощник Сталина В. Поскребышев не без удовольствия отметил, как отреагировал «хозяин» на эту информацию командующего флотом:
«13 июня. Сегодня И. В. Сталина в Кремле посетил адмирал Кузнецов. В докладе он упомянул, предоставив даже статистические данные, о выводе всех немецких кораблей из советских портов и попросил разрешения вывести все советские корабли из немецких. «Хозяин» выпроводил его вон. Неужели адмирал не читал сегодняшнее сообщение ТАСС, опровергающее провокационные слухи о нападении Германии на Советский Союз? Всюду — провокации. Все наши враги и ложные друзья пытаются стравить нас с Гитлером в своих интересах…»
Усердствовал в бесчинствах и расправах с «дезинформаторами» Л. П. Берия. До начала войны оставались какие-то часы, а в это время Берия был занят докладной запиской на имя И. В. Сталина.
«21 июня 1941 года…Я вновь настаиваю на отзыве и наказании нашего посла в Берлине Деканозова, который по-прежнему бомбардирует меня «дезой» о якобы готовящемся Гитлером нападении на СССР. Он сообщил, что это «нападение» начнется завтра…
То же мне радировал и генерал-майор В. И. Тупиков, военный атташе в Берлине. Этот тупой генерал утверждает, что три группы армий вермахта будут наступать на Москву, Ленинград и Киев, ссылаясь на свою берлинскую агентуру. Он нагло требует, чтобы мы снабдили этих врунов рацией… (подпольную организацию Шульце-Бойзена и Харнака. — И. Ж.)
Начальник разведупра, где еще недавно действовала банда Берзина, генерал-майор Ф. И. Голиков жалуется на Деканозова и своего полковника Новобранца, который тоже врет, будто Гитлер сосредоточил 150 дивизий против нас на нашей западной границе…