Выбрать главу

Михоэлс привез из Америки только кепку, в которой уехал… Раневская же, когда ее спросили, почему она так скромно живет, почти бедно, не задумываясь, ответила: «Мое богатство в том, что оно мне не нужно!..» И еще об этом же: «У актера в кармане должна быть только зубная щетка, чтобы он свободно мог передвигаться, смотреть, видеть, изучать жизнь». Михоэлс однажды сказал Анастасии Павловне: «Знаешь, что меня беспокоит? Это что я оставлю в наследство тебе и детям? Разве что мой юмор и следы моего обаяния?»

В восхождении к театру у Раневской и Михоэлса немало похожего. «В театральную школу я не была принята по неспособности», — Раневская. «Я мечтал стать актером… Но мой первый учитель актерского мастерства заявил, что актера из меня не выйдет, так как у меня для этого нет достаточных данных», — Михоэлс. «Училась в таганрогской казенной гимназии, по окончании которой вынуждена уйти из семьи, которая противилась моему решению идти на сцену», — Раневская. «Мои родители отнеслись бы к подобному решению отрицательно: в среде, к которой принадлежала моя семья, профессия актера считалась зазорной», — Михоэлс.

Во многом, если не в целом, отношение к искусству в России определяется отношением к Пушкину. «Я боюсь читать Пушкина… Я всегда плачу. Я не могу без слез читать Пушкина… Мне так близок Пушкин. Я прихожу с репетиций, кидаюсь без сил, на кровати лежит пушкинский том открытый. Даже читаю то, что знаю наизусть… Все думаю о Пушкине. Пушкин — планета» — это из записей Раневской о Пушкине в разные годы.

Михоэлс прожил всю жизнь с оглядкой на Пушкина. Он много говорил о Пушкине в своих лекциях, писал в статьях. Есть у него в записных книжках мысль, представляющая особый интерес: «Пушкин всю жизнь черпал огромное богатство не только в русской культуре, но и вне ее… Но, черпая все эти богатства, Пушкин, обогащенный, снова и снова возвращался в русскую культуру, отдавая ей все свои силы и все накопленное им. Пушкин был как бы бумерангом русской культуры. Вылетающий с огромным размахом из русской культуры, он к ней же возвращался и в нее вносил новые свои вклады».

Обоих роднит еще и то, как безоглядно, не думая о последствиях, они бросались на помощь своим друзьям, когда те попадали в беду.

Из записок Раневской об Ахматовой: «Когда появилось постановление (о журналах „Звезда“ и „Ленинград“. — М. Г.), я помчалась к ней. Открыла дверь Анна Андреевна. Я испугалась ее бледности, синих губ. В доме было пусто. Пунинская родня сбежала. Молчали мы обе… Она лежала, ее знобило. Есть отказалась. Это день ее и моей муки за нее и страха за нее».

Из воспоминаний А. П. Потоцкой: «Михоэлс никогда… не мог оставаться зрителем, если друг был в беде. Он не мог быть просто гостем на празднике друга. В дни так называемых разгромных статей по телефону звучали слова: „Это я, Михоэлс, просто подаю голос…“»

Вскоре после похорон Михоэлса Анастасия Павловна обратилась к ближайшим друзьям Михоэлса с просьбой по поводу сбора материалов о нем. Наверное, она по наивности своей решила, что если было вынесено решение правительства об увековечении памяти Михоэлса, подписанное самим Сталиным, если даже установили стипендии имени Михоэлса, а театр назвали его именем, то память о нем останется неприкосновенной. Из записей Раневской от 28 февраля 1948 года: «Вчера у меня была вдова Михоэлса, мне хотелось ей что-то дать от себя, а было такое чувство, что я не только ничего не могу ей дать, а еще и обираю ее».

«Самый прекрасный подарок, сделанный людям после мудрости, — дружба». Эта мысль Ф. Ларошфуко более всего отражает суть отношений Раневской и Михоэлса — кроме истинной мудрости, свойственной и Фаине Георгиевне, и Соломону Михайловичу, Бог даровал им большую человеческую Дружбу. И более того, после смерти они оказались рядом — и Михоэлс, и Раневская похоронены на кладбище крематория около Донского монастыря.

На этом же кладбище похоронена сестра Фаины Георгиевны Изабелла. «Однажды я встретила Фаину Георгиевну на этом кладбище, — рассказывала мне Елизавета Моисеевна, — мы недолго постояли у могилы Беллы, а потом не сговариваясь пошли к Соломону Михайловичу. Неожиданно для обеих заговорили о Верико Анджапаридзе, которой так и не удалось побывать на могиле Соломона Михайловича. А мне вспомнилось все, что слышала о встрече и дружбе Анджапаридзе и Михоэлса. В каком-то смысле связующим звеном для них была Раневская…»

Когда Михоэлс погиб, одна из первых телеграмм с соболезнованиями пришла из Тбилиси от Верико Ивлиановны. После этих нескольких слов сочувствия, вечером 17 января она позвонила Анастасии Павловне и долго беседовала с ней по телефону. Среди прочих утешений она сказала: «Мы с вами счастливые женщины. Мы обе любили, обожали замечательного человека. Слово „актер“ — лишь часть этой личности. На тризне я всегда буду с вами. А если не удастся приехать в Москву, то пойду гулять по улочкам старого Тбилиси. Рядом со мной будет Соломон Михайлович. Он будет напевать мне напевы, которые он назвал каким-то красивым словом — хасимские (наверное, хасидские. — М. Г.), а я ему буду петь грузинские песни, которые, я знаю, он любил так же, как и еврейские. Встречу с Михоэлсом мне послали небеса как подтверждение встречи двух народов — грузин и евреев».