— Не бойся, — сказала Олимпия, — я знаю женщин. Стоит ей поглядеть два раза на моего Клеомеда, и она будет думать только о том, как бы поскорее разделить с ним ложе.
— Нашего Клеомеда, — недовольно поправил Тимон. — Я всегда говорил, что он пошел в мою семью, а не в твою. Вылитый портрет моего деда — того, который метал диск на Олимпийских играх.
Олимпия отвернулась и с чуть заметной улыбкой посмотрела на Гиппократа. Зачем, подумал Гиппократ, она призналась ему, что Клеомед, возможно, не сын Тимона? Только ли желая объяснить, почему она так боится, что ее сын мог унаследовать безумие? Странная женщина, очень странная.
— А вот и моя дочь, — сказал Эврифон.
К ним быстро приближалась Дафна. Она не накинула плаща, и ее легкий хитон трепетал на ветру. Увидев, что все на нее смотрят, она смутилась и подбежала к отцу, словно птица, которая вдруг круто обрывает полет, чтобы опуститься на облюбованную ветку.
На голову она надела узкий золотой обруч, но его почти скрывала густая волна черных кудрей. Кроме этого обруча и золоченых застежек на красивых плечах, на ней не было никаких украшений. Хитон был голубой, и Гиппократ решил, что глаза у нее все-таки синие, но может быть, они просто изменчивы, как море. Она не нарумянила щек, не покрасила ногтей и обулась в самые простые сандалии, какие носят танцовщицы. Гиппократ невольно оглянулся на Олимпию, сравнивая их. Та перехватила его взгляд и догадалась, о чем он думает.
— Ну, Дафна, — сказала Олимпия, — мы совсем заждались тебя. Такой наряд не мог отнять много времени. А мне без тебя пришлось очень трудно — они во что бы то ни стало хотели говорить об Аспасии, и я еле-еле сумела им помешать.
— Да, кстати, — воскликнул Тимон, — я совсем забыл сообщить вам новость: цирюльник нынче утром рассказал мне, что афинский ареопаг судит сейчас Аспасию за «нечестие». За нечестие, подумать только! — Он засмеялся. — Аспасию, самую знаменитую из всех гетер, среди которых мужчины ищут себе подруг и по духу, и по плоти! Я слышал, как ее называли по-всякому: и философом, и умницей, и красавицей, и распутницей, — но до сих пор, по-моему, никого не интересовало, верит ли она в богов.
— Нечестие, — вмешался Гиппократ, — это самое страшное обвинение, которое только можно выдвинуть против афинянина или афинянки. Его приберегают для тех, кого хотят изгнать или казнить, независимо от того, каковы действительные проступки обвиняемых. Перикл — великий оратор, но, чтобы спасти ее, ему понадобится все его искусство. Она очень образованная женщина и, наверное, была ему хорошей помощницей. Я слышал, как Сократ с большим уважением отзывался о ее уме.
Дафна, заинтересовавшись разговором, перестала смущаться.
— По-моему, от Аспасии хотят избавиться только потому, что она умнее и образованнее многих мужчин и не скрывает этого, а не потому, что она не замужем. Когда мы с отцом были в Афинах, мы слышали, как она выступала перед собранием. Она уговаривала женщин не прятаться в домах, а посещать школы ученых мудрецов и вести такие же беседы, какие ведут мужчины. Нам, дорийским женщинам, живется в наших восточных городах гораздо лучше, так же как и женщинам Милета, откуда родом Аспасия. Жизнь добропорядочных афинянок, по-моему, очень скучна и уныла.
— Дафна, — холодно сказала Олимпия, — ты говоришь, словно Артемисия Галикарнасская. Она водила в бой косские корабли, а умом и храбростью не уступала мужчинам. Но ведь она все-таки была царицей. Странно слышать подобные вещи из уст молоденькой девушки накануне ее замужества.
Дафна, покраснев, отвернулась. Кто-то бежал к ним по колоннаде перистиля, и Олимпия продолжала: