Ребята славные, живые, но я не научился еще пока замечать между ними индивидуальную разницу. Все одинаковы, как бобы. У всех широкоскулые абрикосовые лица, крепкие, чуть по-детски тронутые в стороны уши, белесые брови.
Удивительно стандартизует взрослых людей-однолеток военная форма.
Предмет мой — русский язык — они уважают. Я с ними в дружбе, помогал клеить стенгазету, писать заголовки. Получилось нечто лефовское — так смачно накрасили.
Ну вот. Так что просвещенская эта моя нагрузка меня удовлетворяет. Даже нравится. Даже радует. Только вот очень уж пахнет сапогами в их палатках… Черт их знает, какие сапоги гнусные! И скрипят, воют, орут, точно резиновые «уйди-уйди-и» на вербе…
Все это хорошо, но первое мое посещение полка было мне горько. Таким мне сделала его встреча с комиссаром и политруком, начальником школы. Началась она очень мило и перешла в официальную недоверчивую аудиенцию, как только комиссар спросил меня: «Вы партийный? Ах, беспартийный! — съел он радушность. — Тэк-с… А насчет политграмотности как? — он смешливо глянул на политрука и опять уже сухо продолжал: — А где вы учитесь? В Путейском?! Позвольте, а почему же рабочком направил вас для преподавания именно родного языка? Согласовано ли с АПО?»
Я чувствовал себя мальчишкой и едва не плакал с досады. Причины досады были мне не совсем ясны, и теперь отношу я причины скорей к моей мнительности. Но я неприятно запомнил тугое лицо комиссара таким, как хотел его тогда видеть: багровым, тупым, жестоким, в зреющих прыщах, сочных, как помидоры… Почему, я не знаю. Это желание лживо осквернить наружность по меньшей мере глупо.
По-детски ища сочувствия, я поделился обидой с Гоцем и запальчиво назвал комиссарово со мной обращение комчванством. Год уклончиво поморгал, качнул серьгой, погодя сказал в полушутку, как всегда:
— Не обращайте внимания. Убедите себя: «Я сегодня в галошах — мне море по колено!..»
Год неестествен в беседе, по любому поводу скажет кашу из двух-трех поговорок вроде «Разом в два колодца не плюнешь…» и доволен, и хохочет деснами.
Сзади медленный голос прораба:
— Виктор Владимирович!
Меня. Аккуратненько вытираю рейсфедер, забрасываю в рот земляничку, иду. У прораба смеется пенсне.
— Стройконтора поручает вам руководство сборкой семафоров и установкой заградительных щитов у главного корпуса. Зайдите ко мне завтра ознакомиться с чертежами.
Здорово! Не ожидал. Это уже поответственнее котлованов… Это уже…
За спиной гудит шмель:
— Аа? Что-о? Я говорю: не надо разводить демагогию!.. Зачем вы разводите демагогию?..
По дороге к дому карманы макинтоша радостно пыхтят от лакомств, защечины их флюсоподобны.
В окне Николай Иваныч с засученными рукавами машет мне ложкой, младенчески улыбаясь в усы, кричит:
— Заходите!
Убирая платком дождь из ушей, вхожу.
Спиной ко мне сидит молодой человек с газетой, растянув ее по коленям наотмашь, как трехрядку.
Я уже видал где-то круглый этот затылок, мальчишески беспечный завиток на шее, мягкую эту спину в палевой рубахе с молниями вдоль.
— Познакомьтесь, — говорит Николай Иваныч, торжественно роняя ложку, словно повод к дружбе. — Познакомьтесь — брат мой, Люля!..
Молодой человек оборачивается, быстро встает, смяв газету, пожимает мне руку, улыбаясь, говорит:
— Уж он познакомит… Брат мой, Коля… Я — Людвиг Гоц. Мы уже встречались, кажется.
Ах, вот это кто… А я думал — просто однофамилец Николая Иваныча. Людвиг Гоц. Он — агитпроп Укома ВЛКСМ. Мне пришлось встретиться с ним в нашем рабочкоме. Он инструктировал меня перед началом моего преподавательства в школе, предупреждал, что родной язык нужно увязать с обществоведением. Образовать некий комплекс. Для этого мне надо столковаться с политруком школы.
Он говорил быстро, чуть шепеляво, двигал бровями, как заводной китаец, и улыбался. Он мне понравился: этакий кругленький, краснощекий, веснушчатый, веселый юноша! Я люблю прозвища. Я выслушал агитпропа, вслух согласился, поблагодарил и назвал его себе так:
«Апельсинчики!»
«…Опять трясет агония, в вагоне я, в погоню я…»
Лежу и жую дактилические рифмы. Обалдеть можно… Я третий день бюллетеню. Простудился в июле! Завтра трехнедельная вечность со дня моего приезда. Тогда качались мы в уездном корытце весенней стирки. Сиреневой пеной захлестнуло сады, сердца, заборы. Теперь — лето: запоздалая нежность в душном цветении лип, пыльные ладони ветра на лице, скепсис, лень в голове.