Но только не сегодня утром. Или ночью, потому что в комнате было темно. Я понятия не имел, кто я такой. Существовали различные варианты, это точно, и я их быстро перебрал. Я мог быть Чазом Уилмотом, художником-неудачником, подделавшим картину, которая теперь провозглашалась одним из величайших творений Веласкеса, скрывающимся от преступников. Я мог быть Чазом Уилмотом, преуспевающим нью-йоркским художником, сошедшим с ума и проходящим курс лечения, обремененным кучей фальшивых воспоминаний, таких же фальшивых, как этот разговор с карлицей эпохи барокко. Или я мог быть Диего Веласкесом, терзаемым кошмарами. Или сочетанием этих троих. Или еще кем-то совершенно другим. А может быть, это уже сам ад? Как мне определить, что к чему?
Поэтому я просто лежал, размеренно дыша, и пытался унять бешено колотящееся сердце. Нет смысла вставать, нет смысла предпринимать какие-либо действия. В психиатрических клиниках есть люди с абсолютно нетронутым мозгом и телом, десятилетиями не совершающие никаких движений по собственной воле. Теперь я понимал почему.
Через какое-то время мочевой пузырь известил меня о том, что его необходимо освободить. Я понимал, что мне нужно встать и найти ночной горшок семнадцатого века или унитаз, но тогда пришлось бы начать двигаться, а даже думать об этом было трудно. Я понял, почему запертые в комнате люди предпочитают целый день валяться в собственных испражнениях. Можно привыкнуть к лежанию в дерьме, но нельзя привыкнуть к ужасу, связанному с решением выйти в мир, непримиримо враждебный и чужой. Вдруг ноги не выдержат и сломаются. Почему бы и нет. Или, если ты пошевелишься, тебя сожрут проглоты, если эти чудовища обитают в твоем конкретном безумии. А может быть, ты превратишься в кого-то другого. Лучше лежать неподвижно. Я помочился в кровать.
Теперь я уже кое-что видел, нечеткие серые образы, источник света очень слабый. Я находился в комнате в доме Креббса. Может быть. А может быть, я был в Китае или в лаборатории доктора Зубкоффа. По виду комната была похожа на мою спальню у Креббса, но видимость обманчива, о да. Художники постоянно обманывают, точнее, обманывали раньше.
Я не спал и наблюдал за тем, как дневной свет проникает в комнату. Я старался ни о чем не думать, но мысли все равно приходили. Время шло. В комнату пришли какие-то люди. Меня переодели и уложили в чистую кровать. Какая-то женщина попробовала покормить меня с ложки, но я стиснул зубы и попытался ее ударить, и женщина закричала, после чего вбежали какие-то люди и привязали мои руки к изголовью кровати. Я ничего не имел против. Я все равно никуда не собирался.
Стук в дверь, или мне показалось. Я лежал очень-очень неподвижно, надеясь, что это пройдет. Нет, снова стук в дверь и голос. Голос произнес:
— Чаз?
Голос знакомый? Откуда мне знать?
Звук открывающейся двери, щелчок, и комната залилась отвратительным светом — я все увидел! Я прищурился, выглядывая из-под одеяла, которым накрылся с головой. На кровать рядом со мной опустилось что-то тяжелое, одеяло потянули в сторону, снова раздался голос. Это был голос Лотты, он должен был меня успокоить, я так по ней соскучился, или по ней соскучился кто-то другой, хотя, быть может, он соскучился по кому-то другому. Женщина хотела, чтобы я встал, она умоляла меня, ребята так расстроены. Мне захотелось узнать, давно ли они здесь? И вообще, здесь ли они?
Женщина открыла мое лицо, и я не пытался его спрятать. Лучше оставаться полностью пассивным. Женщина была очень похожа на Лотту, мою жену, но ее лицо было размытым, нерезким, как лицо карлицы на моей картине. Она прикоснулась к моему лицу и сказала:
— О, Чаз, что с тобой произошло?
Мне тоже хотелось бы это узнать, очень хотелось бы.
Я не знал, что ответить. Я не хотел у нее спрашивать. Я не хотел знать, за кем она замужем.
Женщина сказала:
— Я так тревожилась. Креббс сказал, что у тебя рецидив, ты в бреду, не узнаешь окружающих. Я поспешила приехать.
Я медлил, пытаясь найти собственный голос, и, когда наконец заговорил, он показался мне совершенно незнакомым. Я сказал:
— Я писал для королевской семьи. Я величайший живописец своего времени.