Выбрать главу

Я пообедал, принял какую-то таблетку и немного вздремнул, затем пришла медсестра, вколола мне в руку местный наркоз, повозилась со скальпелем и ушла. Я спросил, можно ли взглянуть на то, что она из меня извлекла, но она меня не поняла, а может быть, это было запрещено. Через некоторое время я снова заснул.

Когда я проснулся, было темно, темнее, чем обычно бывает в больницах, и больничный запах исчез. Встав с кровати, я вышел из комнаты и оказался в огромном зале: высокие потолки, стены обиты гобеленами, кое-где большие живописные полотна. В тусклом желтоватом свете свечей в настенных канделябрах я вижу, что здесь есть и другие люди, стража в касках с алебардами и мужчины и женщины, все в черном, с кружевными воротниками. Никто не обращает на меня внимания. Из-за одной двери доносятся приглушенные молитвы и плач. Я открываю ее и прохожу через несколько комнат, богато убранных и ярко освещенных множеством свечей, и наконец попадаю в спальню, к смертному одру. Там я вижу женщину, которая скоро станет вдовой, дочь и зятя, и священников, и тех, кто пришел в последний раз засвидетельствовать свое почтение, а на высоком ложе лежит умирающий человек. В воздухе стоит сильный аромат гвоздичного дерева.

Я встаю в ногах кровати и смотрю на осунувшееся пожелтевшее лицо, и человек открывает глаза и замечает меня.

Он говорит:

— Ты! Я тебя знаю. Я видел тебя в кошмарных снах, в которых мне являлся ад. Ты демон?

— Нет, — говорю я, — я художник, как и ты. И ты видел во снах не ад, это было будущее.

— Значит, и сейчас это тоже сон?

— Возможно. Возможно, это ты снишься мне. Здесь меня больше никто не видит, однако это действительность, по крайней мере для тебя.

Он закрывает глаза и качает головой.

— В таком случае уходи. Я болен.

— Ты умираешь, дон Диего. Это твой последний день на земле.

— Тогда зачем ты меня мучаешь? Оставь меня в покое!

— Тут от меня ничего не зависит, — говорю я. — Я принял одно снадобье, привезенное из Вест-Индии, и оно привело меня к тебе. Я не могу это объяснить, даже несмотря на то что в будущем мы разбираемся в таких вещах гораздо лучше, чем вы в свое время. В любом случае я здесь, и мне бы хотелось задать тебе один вопрос.

Он открывает глаза и молча ждет.

Я говорю:

— Что сталось с твоим последним портретом Леоноры Фортунати, тем, где ты изобразил в зеркале самого себя?

— Тебе известно о нем? — спрашивает он, широко раскрывая запавшие глаза.

— Мне известно все, дон Диего. Мне известно, как ты ребенком побежал за продавщицей красных гвоздик и как тебя привел домой священник, как ты научился писать красками, и о твоем приезде в Мадрид, когда тебя отвергли, и как ты приехал снова и стал придворным живописцем короля, и что ты чувствовал, когда король впервые к тебе прикоснулся, твои разговоры с Рубенсом и поездки в Италию, первая и вторая, и мне известно о Леоноре, как ты написал ее портрет для маркиза де Эличе, а она научила тебя искусству любви.

Проходит какое-то время, прежде чем он начинает говорить снова; впрочем, я не могу поручиться, что он вообще говорит. Быть может, это какая-то более тонкая форма общения.

— Леонора умерла, — говорит он. — На Рим обрушилась чума, мальчик умер, а затем и Леонора тоже заболела и написала мне. Она написала, что сожгла свой портрет. Я сжег ее письмо.

— Может быть, и так, но картина снова живет. Я видел ее своими собственными глазами.

— Что ж, поскольку я разговариваю с призраком, что невозможно, тогда, наверное, возможно и то, что сожженная картина снова вернулась к жизни. Это была порочная картина, но хорошая. Однако уверен, что ты видел подделку. Думаю, женщина не солгала, не могла солгать, видя на своем теле печать смерти. — Он умолкает, вероятно, погружаясь в воспоминания. Затем говорит: — Ты сказал, что ты тоже художник. Значит, в твоем будущем также есть живопись?

— Да, в некотором роде. Но это не то, что писал ты.

— Никто не писал так, как я, даже в мое время. Скажи, короли Испании по-прежнему хранят мои картины и восторгаются ими?

— Да, восторгаются, как и весь мир. Через несколько лет после этого дня Лука Джордано встанет перед твоим портретом королевской семьи и назовет его теологией живописи. Тысячи художников будут учиться по нему.

На пересохших губах появляется слабая улыбка.

— Этот мальчишка-неаполитанец — как мы над ним смеялись! — Он испускает долгий вздох. — Ну а сейчас, сеньор Призрак, я должен, как ты сказал, приготовиться к смерти, и я хочу вернуться мыслями к Господу, не думать о том, что произошло давным-давно и о чем я сожалею.