Теперь я уже официально стал сумасшедшим, причем буйным, опасным для окружающих. В Нью-Йорке отлажена система для обращения с такими «эмоционально неуравновешенными людьми», как нас называют, и я столкнулся с ней лицом к лицу. Полиция должна известить моих ближайших родственников, но на все вопросы я отвечал молчанием. Поскольку так себя ведут многие ЭНЛ, никто не придал этому значения. Меня отправили в больницу «Бельвю», покрытого засохшей рвотой, там меня отмыли, выдали халат и хлопчатобумажные тапочки, накачали халдолом и оставили привязанным к кровати.
Прошло какое-то время. Плечо, куда сделали укол, распухло и болело, и я пожаловался на это; мне сказали, что в следующий раз, если понадобится, будут колоть в другую руку, но я вел себя как хороший мальчик и не доставлял беспокойства. Через пару дней со мной побеседовал врач, практикант вдвое меня моложе. Он спросил, кто я такой, и я ответил, что не знаю. Тогда он спросил, есть ли у меня дом, и я ответил, что есть. Это было какое-то чудо, ибо, похоже, галерея Энсо решила не предъявлять мне никаких обвинений. Подумаешь, маленькое художественное недоразумение, такое происходит сплошь и рядом. Мне дали упаковку оланзапина и пинок под зад, отправив в самый большой в мире реабилитационный центр под открытым небом — на улицы Манхэттена.
Оказавшись там, я выудил из пакета с личными вещами сотовый телефон и открыл телефонный справочник. Это оказался мой старый список, с художественными редакторами. «О, отлично, — подумал я. — Халдол начал свое действие». И позвонил Марку.
Тот первым делом спросил, где я пропадал, и я ответил, что лежал в психиатрическом отделении «Бельвю».
— Ну, вероятно, это и к лучшему, — сказал Марк. — И как, ты теперь снова ты?
Я сказал, что я снова я.
— Так ты сделаешь фреску для этого типа?
Я сказал, что сделаю. Более того, я хотел отправиться в Европу в этот же день.
— Никаких проблем, — сказал Марк. — Я тебе перезвоню.
Я вернулся пешком на Уокер-стрит, и моя старая дверь была на месте, а мой ключ подошел к замку. Я обвел взглядом знакомую обстановку, но это не принесло мне утешения. Я словно оказался выброшенным из этой жизни; трудно объяснить, но у меня было такое чувство, что я больше никогда не буду жить здесь, что бы ни случилось. Приняв душ, я оделся и собрал небольшую сумку. Пока я складывал вещи, позвонил Марк и сказал, что билеты и все остальное я смогу забрать у него в галерее сегодня вечером, что я и сделал, и его черный лимузин отвез меня в аэропорт имени Кеннеди, прочь от моей прежней жизни.
Меня отправили в Венецию рейсом компании «Алиталия», первым классом. Сейчас много жалуются на авиаперелеты, но это было значительно лучше психиатрического отделения в «Бельвю». В полете я для начала выпил пинту-другую «Просекко», закусив gnocchi alla Romana[66] с довольно неплохим «Монтепульчиано». В аэропорту, как и было обещано, меня встретил молчаливый и деятельный человек, представившийся Франко, который на частной яхте отвез меня в старинную гостиницу на Кампо Сан-Джованни-Ново, откуда было рукой подать до дворца, расположенного прямо на канале Джованни-Ново между мостами Сторто и Корона. Я устраивался в номере, когда зазвонил сотовый телефон, это была Лотта. Новая волна ужаса, и я отказался ответить на вызов. Лотта оставила гневное сообщение: она считала, что я должен лежать в психиатрической клинике, а не разъезжать по Европе. Ей было известно все о моем недавнем приступе безумия, потому что кто-то из посетителей галереи заснял на сотовый телефон, как меня вытаскивают с окровавленным лицом, это попало во все бульварные издания, и Лотта позвонила Марку, а тот, мерзкая крыса, посвятил ее во все детали. Я не ответил на звонок.
День я отдыхал в своем прекрасном номере, а затем Франко отвел меня во дворец и передал синьору Дзукконе, который выполнял функции мажордома и отвечал перед большой шишкой за все строительные работы.
Ну, должен сказать, в Венеции и правда очень сыро, а дворец был построен в тысяча пятьсот двенадцатом году и с тех самых пор на ремонт кровли было потрачено не больше пятидесяти долларов, так что когда я поднял взгляд на потолок обеденного зала, я увидел осыпающуюся серую кашицу, лишь кое-где испачканную ангелами и облаками. Я сказал Дзукконе, что старые фрески нужно полностью убрать. Он и глазом не моргнул, и на следующий день строители приступили к работе. Пока они счищали старую штукатурку, мне не оставалось ничего другого, кроме как разглядывать наброски Тьеполо. Это были подлинные рабочие эскизы с крошечными отверстиями и следами тонких красных мелков, сохранившиеся каким-то чудом. Так что по части композиции все было хорошо: фреска изображала успение Богородицы, с ангельским хором и святыми, много пышных облаков, никаких глубоких чувств, одно лишь показное великолепие. Мне она понравилась, и почему-то все мои недавние проблемы с определением собственной личности выветрились из головы. Такое иногда происходит, когда полностью отдаешься работе: она заглушает тонкий голосок самолюбия — или, как в моем случае, безумия, — позволяя всецело существовать в царстве формы и цвета, когда все мысли только о том, как сделать следующий мазок.